1904
 


[КАК ПИСАТЬ АВТОБИОГРАФИЮ]

Во Флоренции в 1904 году я открыл наконец истинный способ как писать
автобиографию. Не выбирай, чтобы начать ее, какое-либо определенное время
своей жизни; броди по жизни как вздумается; веди рассказ только о том, что
интересует тебя сейчас, в эту минуту; прерывай рассказ, как только интерес
к нему начинает слабеть, и берись за новую, более интересную тему, которая
пришла тебе только что в голову.
И еще: пусть этот рассказ будет одновременно автобиографией и
дневником. Тогда ты сумеешь столкнуть живой сегодняшний день с
воспоминанием о чем-то, что было похоже, но случилось в далеком прошлом; в
этих контрастах скрыто неповторимое очарование. Не нужно никакого таланта,
чтобы придать интерес рассказу, который будет одновременно автобиографией и
дневником.
Итак, я открыл верный способ, как мне работать. Теперь этот труд будет
для меня развлечением, просто-напросто развлечением, потехой, приятным
препровождением времени, не потребует никакого усилия.


Нью-Йорк, 10 января 1906 г.

[ЗАСТОЛЬНЫЕ РЕЧИ. - ПОЛИТИЧЕСКИЕ ДЕЛА.]

Мне предстоит произнести несколько речей в ближайшие два-три месяца, а
за прошлые два-три месяца мне тоже пришлось произнести несколько речей, - и
как-то вдруг мне подумалось, что люди, которые выступают с речами на
собраниях того или другого рода, особенно на официальных банкетах, часто
без всякой надобности утруждают себя подготовкой к выступлению. Обычно речь
на банкете не играет важной роли по той причине, что банкет обычно
устраивают, либо отмечая какое-нибудь событие скоропреходящего значения,
либо чествуя почетного гостя, - и в этом нет ничего особенно важного: я
хочу сказать - ничего такого, на чем следовало бы сосредоточиться оратору,
произнося речь на такую тему, а действительно важно, быть может, чтобы
оратор постарался говорить достаточно интересно, не утомляя и не раздражая
людей, которые не пользуются привилегией говорить речи и не имеют права
уйти, когда начинают говорить другие. Так что обыкновенное милосердие по
отношению к этим людям требует, чтобы оратор хоть сколько-нибудь
подготовился, вместо того чтобы идти на банкет с абсолютно пустой головой.
Человек, который часто произносит речи, не может уделять много времени
на их подготовку и, вероятно, идет на банкет с пустой головой (как и я
привык делать), намереваясь позаимствовать тему у других неподготовленных
ораторов, которые будут говорить до него. А это совершенная правда, что
если вам удастся попасть в список ораторов третьим или еще того дальше,
можно рассчитывать с полной уверенностью, что не тот, так другой из
предыдущих ораторов даст вам все нужные темы. В самом деле, у вас, надо
полагать, их наберется гораздо больше, чем требуется, так что можно даже
запутаться. Вам захочется говорить на все эти темы, а это, конечно, опасно.
Следует выбрать одну из них и говорить на эту тему, и можно поставить сто
против одного, что через две минуты вы пожалеете, что не выбрали
какую-нибудь другую. Вы начнете отклоняться от избранной вами темы, потому
что заметите, что есть и другая, гораздо лучше той.
Об этой старой-старой истине, известной мне по опыту, мне напомнил
один случай в Плэйерс-клубе, где на днях двадцать два моих старых знакомых
по клубу давали для меня обед* в знак удовольствия увидеться со мной снова
после трехлетнего отсутствия. Случай этот произошел по глупости совета
директоров - совета, который исполняет свои обязанности со времени
основания клуба; а если это и не тот же самый совет, который был у них
вначале, то это совершенно все равно, поскольку его членов, надо полагать,
выбирают все из того же сумасшедшего дома, откуда взяли и первый совет. В
тот вечер председателем был Брандер Мэтьюз{84}, и он открыл заседание
непринужденной, весьма утешительной и удачной речью. Брандер всегда бывает
подготовлен и в форме, когда собирается выступить с речью. После этого он
дал слово Гилдеру{84}, который пришел не подготовившись и, вероятно,
надеялся почерпнуть что-нибудь у Брандера, но это ему не удалось. Говорил
он плохо и сел хотя и не окончательно посрамленный, но с большим конфузом.
Следующим выступал Фрэнк Миллет{84} (художник). Он с большим трудом довел
до конца свою речь, доказав два положения: во-первых, что он готовился и не
помнит всего, что приготовил; и во-вторых, что тема у него неважная. О
подготовке свидетельствовало главным образом то, что он пытался прочесть
два порядочной длины стихотворения - хорошие стихи, - но читал он
неуверенно и плохим чтением превратил их в плохие. Скульптуру тоже надо
было как-то представить, и Сент-Годенс{85} принял приглашение, пообещав
выступить с речью, но в последнюю минуту не смог приехать, и вместо него
пришлось встать и произнести речь совершенно неподготовленному человеку. Он
не сказал ничего оригинального или волнующего, и, в самом деле, все им
сказанное было так робко и нерешительно, совершенно заурядно, что новым и
свежим показались только последние слова о том, что он совершенно не
ожидал, что ему придется выступить с речью! Я бы мог закончить эту речь за
него, столько раз я ее слышал.
______________
* На этом обеде возникла мысль об автобиографии, что и повело к
диктовке данных материалов. (Прим. автора.)

Эти люди потерпели неудачу, потому что они думали (то есть Миллет и
Гилдер) все время, пока говорил Мэтьюз; они старались держать в уме те
пустяки, которые приготовили, и это не дало им почерпнуть какую-нибудь
новую и свежую тему из того, что говорил Брандер. Точно так же и Миллет во
время речи Гилдера все еще думал о том, что он сам приготовил, и потому
упустил все темы, какие можно было заимствовать у Гилдера. Но я попросил
Мэтьюза поставить меня последним в списке ораторов и потому воспользовался
всеми преимуществами, какие возможны в таком случае. Ведь я явился без
темы, а эти господа доставили мне множество тем, потому что я не был занят
припоминанием того, что приготовил заранее, - ничего готового у меня не
было. До некоторой степени я испортил речь Брандера, поскольку его речь
была прямо рассчитана на то, чтобы представить меня как почетного гостя, и
ему пришлось перестроиться на ходу, чтобы как-то извернуться; и он это
проделал очень ловко, объяснив, что его речь несколько не на месте и читать
ее пришлось в обратном порядке из-за того, что я попросил поместить меня
последним в списке ораторов. Времени для подготовки у меня оказалось более
чем достаточно, поскольку Гилдер дал мне тему, Брандер дал мне тему, Миллет
дал мне тему. Все темы были свежие, с пылу горячие, и вызывали такое же
пылкое желание ухватиться за них и говорить, как это было бы в обыкновенном
разговоре где-нибудь за столом в пивной.
Так вот, я знаю, как надо составлять банкетные речи, потому что думал
об этом предмете. Вот мой план. Когда это просто банкет для препровождения
времени - такой, на каком я должен быть 27-го в Вашингтоне, где общество
должно состоять из членов Гридайерн-клуба (я полагаю, исключительно -
газетных корреспондентов), и таких гостей, как президент и вице-президент
Соединенных Штатов, и еще двоих, - то это, конечно, такой случай, когда
человек может говорить о чем угодно, кроме политики и теологии; и даже если
его попросят провозгласить тост, он может, не обращая внимания на самый
тост, говорить о чем угодно. Итак, моя мысль вот какая - взять газету за
тот день, утреннюю или вечернюю, и просмотреть заголовки телеграмм - сущая
золотая россыпь тем, как видите! Я думаю, оратор может вытащить газету из
кармана и заговорить все общество до смерти, далеко не истощив материала.
Если бы говорить случилось сегодня, у вас имеется дело Моррис. И это
наводит меня на мысль, каким неинтересным станет это дело года через два,
через три, а может быть, и через полгода, - и как раздражает оно сегодня,
да и все последние дни. Это доводит до сознания один важный факт: что
события нашей жизни - главным образом мелкие события, они только кажутся
крупными, когда мы стоим к ним близко. Мало-помалу они отстаиваются,
оседают, и мы видим, что ни одно из них не возвышается над другим. Все они
приблизительно на одинаково низком уровне и особенного значения не имеют.
Если бы мы взялись каждый день записывать стенографически все, что
случилось накануне, с целью составить автобиографию из всего, что
наберется, то понадобилось бы от одного до двух часов - и от двух до
четырех часов, для того чтобы записать автобиографический материал одного
дня, и в результате получилось бы от пяти до сорока тысяч слов. Это
составило бы целый том. Не надо, однако, думать, что если на запись
автобиографического материала за понедельник ушел весь вторник, то в среду
писать будет нечего. Нет, в среду наберется для записи ровно столько же,
сколько за понедельник набралось на вторник. И это потому, что жизнь не
состоит главным образом - или даже в значительной степени - из фактов и
событий. Она состоит главным образом из бури мыслей, вечно проносящихся в
голове. Могли бы вы записать их стенографически? Нет. Могли бы вы записать
стенографически хотя бы половину? Нет. Пятнадцать самых усердных
стенографисток не угнались бы за вами. Поэтому полная автобиография никогда
не была и никогда не будет написана. Она составила бы 365 двойных томов в
год; и если б я выполнял как следует свой автобиографический долг с молодых
лет, то все библиотеки мира не вместили бы написанного.
Мне любопытно было бы знать, как будет выглядеть дело Моррис в истории
лет через пятьдесят. Учтите такие обстоятельства: еще не улеглись сильные
волнения в страховом деле; даже вчера и третьего дня дискредитированные
страховые магнаты-миллионеры еще не все были выкинуты вон, с глаз долой,
под проклятия всего народа, но кое-кто из Мак-Карди{87}, Макколов,
Гайдов{87} и Александеров еще сидят на ответственных постах, - например,
директорами банков. Кроме того, сегодня все внимание нации сосредоточено на
"Стандард ойл корпорейшн", самой громадной коммерческой организации, какая
существует на нашей планете. Весь американский мир стоит затаив дыхание и
ждет, выйдет ли "Стандард ойл" из своего миссурийского сражения с уроном? И
если да, то с каким. Кроме того, у нас конгресс угрожает ревизовать
Комиссию Панамского канала{87} и выяснить, куда она девала пятьдесят девять
миллионов, а также узнать, как она собирается распорядиться с
дополнительными одиннадцатью миллионами, выданными недавно. Кроме того,
обсуждению подлежат еще три-четыре вопроса, представляющие громадный
общественный интерес. А по другую сторону океана мы имеем отделение церкви
от государства во Франции; угрозу войны между Францией и Германией из-за
марокканского вопроса{87}; подавление революции в России, причем царь и его
воровское семейство - великие князья - опомнились от страха и начинают
истреблять остатки революционеров старым верным методом, который был в
течение трех веков русским методом; мы имеем Китай, являющий собой полную
тайн загадку. Никто не знает, в чем дело, но мы спешно перебрасываем три
полка с Филиппин в Китай под началом генерала Фанстона{87} - человека,
который захватил Агинальдо{87}, пользуясь методами, позорными даже для
самого последнего головореза, отсиживающего свои срок в тюрьме. Никто,
по-видимому, не знает, что такое китайская загадка, но все, по-видимому,
думают, что там назревают колоссальные события.
Вот каково меню на сегодня. Вот какие вопросы предлагаются сегодня
вниманию всего мира. Очевидно, они достаточно крупны, чтобы не оставлять
места для мелочей, однако дело Моррис всплывает на поверхность и затмевает
все остальное. Дело Моррис производит волнение в конгрессе и вот уже
несколько дней будоражит воображение американского народа и не сходит с
языка в разговорах. Эта автобиография попадет в печать только после моей
смерти. Не знаю, когда это произойдет, и, во всяком случае, я не очень
заинтересован в этом. Может быть, до этого осталось еще несколько лет, но
даже если не больше трех месяцев, то я уверен, что американцы, встретив
упоминание о деле Моррис в моей автобиографии, будут напрасно ломать себе
голову, вспоминая, в чем же оно заключалось. Это дело, которое кажется
таким значительным сегодня, покажется через три-четыре месяца такой
мелочью, что займет место рядом с неудавшейся русской революцией и другими
крупными событиями того же рода, и никто не сможет отличить одно от другого
по размеру.
Вот что такое дело Моррис. Некая миссис Моррис, дама культурная,
утонченная и с положением в обществе, явилась в Белый дом и попросила
минутного разговора с президентом Рузвельтом{88}. Мистер Барнс, один из
личных секретарей президента, отказался передать ее карточку, сказав, что
президента видеть нельзя, что он занят. Она ответила, что подождет. Барнс
пожелал узнать, какое у нее дело, и она сообщила, что несколько времени
тому назад ее муж был уволен с государственной службы, и ей хотелось бы,
чтобы президент рассмотрел его дело. Барнс, решив, что это дело военного
министерства, предложил ей обратиться к военному министру. Она ответила,
что уже была в военном министерстве, но не могла попасть к министру, - она
испробовала все средства, какие только могла придумать, но ничего не
помогло. Теперь жена одного из членов кабинета посоветовала ей попросить
минутного свидания с президентом.
Так вот, чтобы не вдаваться в излишние подробности, результат их
разговора в общем был таков, что Барнс продолжал упорствовать, повторяя,
что президента нельзя видеть, и все так же упорно предлагал ей уйти. Она
вела себя спокойно, однако настаивала на том, что не уйдет, пока не увидит
президента. Тут и произошел "инцидент с миссис Моррис". По знаку Барнса два
дежурных полисмена бросились вперед, схватили даму и поволокли ее из
комнаты. Она испугалась, закричала. Барнс говорит, что она вскрикнула не
один раз и так, что "переполошила весь Белый дом", - хотя никто не явился
посмотреть, что же случилось. Может создаться впечатление, будто инциденты
в этом роде происходят по шесть-семь раз на дню, поскольку это никого не
взволновало. Но дело обстояло иначе. Вероятно, Барнс так долго пробыл
личным секретарем, что это повлияло на его воображение, - вот чем
объясняется большая часть криков, хотя дама все же кричала и сама, как она
допускает. Эту женщину выволокли из Белого дома. Она говорит, что, пока ее
тащили по тротуару, ее платье перепачкалось в грязи, а со спины содралось
полосами. Какой-то негр подхватил ее за лодыжки и таким образом не дал ей
волочиться по земле. Он поддерживал ее за лодыжки, оба полисмена тащили за
плечи и так доставили на место, - видимо, в какой-то полицейский участок в
двух кварталах от Белого дома, - по дороге на землю сыпались ее ключи и
портмоне, а добрые люди подбирали их и несли за ней. Барнс предъявил ей
обвинение в помешательстве. По-видимому, полицейский инспектор счел
обвинение достаточно серьезным, а поскольку ему впервые пришлось иметь дело
с такого рода обвинением и он, вероятно, не сразу сообразил, как тут нужно
действовать, он не разрешил друзьям этой дамы увезти ее, пока она не внесет
в кассу пять долларов. Без сомнения, это для того, чтобы она не сбежала из
Соединенных Штатов, - может быть, ему скоро вздумается поднять это
серьезное обвинение и выяснить суть дела.
Эта дама, не выдержав потрясения, все еще лежит в постели в первой
гостинице Вашингтона и, естественно, негодует на обращение, которому ее
подвергли, - но ее спокойный, мягкий, сдержанный и прекрасно изложенный
рассказ о том, что с ней приключилось, убедительно свидетельствует, что она
не была сумасшедшей, хотя бы на скромную сумму в пять долларов.
Таковы факты. Как я уже говорил, много дней подряд они занимали почти
безраздельно внимание американского народа; они затмили русскую революцию,
китайскую загадку и все остальное. Такого рода события - подходящий
материал для автобиографии. Вы записываете то, что в данный момент вас
больше всего интересует. Если же оставить факт без записи на три-четыре
недели, вы сами потом удивитесь, с чего вам вздумалось записывать такую
вещь, - она не имеет ни цены, ни значения. Шампанское, которое опьяняло вас
в то время, уже не действует, не веселит и не раздражает нервы - оно
выдохлось. Но это то, из чего состоит жизнь, - мелкие происшествия и
крупные происшествия, и все они становятся одного масштаба, если их
оставить в покое. Автобиография, которая оставляет в стороне мелочи и
перечисляет только крупные события, вовсе не дает верной картины жизни
человека; его жизнь составляют его чувства и его интересы, а время от
времени мелкие и крупные события, с которыми и связаны эти чувства.
Дело Моррис скоро потеряет какое бы то ни было значение, однако
биограф президента Рузвельта найдет этот инцидент чрезвычайно ценным, если
станет его рассматривать, станет исследовать - и окажется настолько
проницательным, чтобы заметить, какой это проливает свет на характер
президента. Разумеется, самая важная задача биографа - это раскрытие
характера того человека, чью биографию он пишет. Биограф Рузвельта должен
разобрать карьеру президента шаг за шагом, милю за милей, на всем его
жизненном пути, со всеми иллюстрирующими ее эпизодами и инцидентами. Он
должен специально осветить дело миссис Моррис, потому что оно уясняет
характер. Вероятно, этого не могло бы случиться в Белом доме ни при каком
другом президенте, занимавшем прежде это помещение. Вашингтон не позвал бы
полицию и не выбросил бы даму через забор! Я не хочу сказать, что так
поступил Рузвельт. Я хочу сказать, что Вашингтон не потерпел бы никаких
Барнсов среди своих сотрудников. Это Рузвельтов окружают Барнсы. Личный
секретарь был совершенно прав, отказав допустить кого-то к президенту -
президент не может принимать всех и каждого по их личным делам, - поэтому
совершенно правильно, что он отказал одному лицу в приеме по его частному
делу, уравняв в правах всех американцев. Так делалось, разумеется, и
прежде, с начала времен и до наших дней: людям всегда отказывали в приеме у
президента по частным делам, отказывали каждый день - и при Вашингтоне, и в
наше время. Секретари всегда отстаивали свои позиции, мистер Барнс тоже
отстоял свою. Но методы менялись, смотря по тому, какой президент стоял у
власти: секретарь одного президента улаживал дело на один лад, секретарь
другого - на другой, но еще никогда ни одному из прежде бывших секретарей
не приходило в голову перебросить даму через забор.
Теодор Рузвельт один из самых порывистых людей, какие только есть на
свете. Вот почему и секретари у него такие же. Президент Рузвельт,
вероятно, никогда не обдумывает, как правильнее поступить в том или другом
случае. Вот потому-то и секретари у него такие, которые не способны найти
правильное решение ни в каком деле. Мы, естественно, окружаем себя людьми,
чьи наклонности и образ действия сходны с нашими. Мистер Рузвельт один из
самых приятных людей, с какими я знаком. Я знаю его, встречаюсь с ним время
от времени, обедаю с ним, завтракаю с ним верных лет двадцать. Я всегда
наслаждаюсь его обществом, так он сердечен, прям, откровенен и, для данной
минуты, совершенно искренен. Этими качествами он симпатичен мне, когда
действует как рядовой гражданин, этим же он дорог и всем своим друзьям. Но
когда он действует под их влиянием в качестве президента, то становится
довольно-таки странным президентом. Он бросается от одного дела к другому с
невероятной поспешностью - выкидывает курбет и оказывается опять там же,
где был на прошлой неделе. Потом он перевернется еще несколько раз, и никто
не может предсказать, где он в конце концов окажется после целого ряда
таких курбетов. Каждое действие президента, каждое его высказывание
отменяет предыдущее действие или высказывание, а то и противоречит им. Вот
что постоянно происходит с ним как с президентом. Но каждое высказанное им
мнение есть, несомненно, его искреннее мнение в данную минуту, и, так же
несомненно, это уже не то мнение, которого он держался тремя или четырьмя
неделями раньше и которое было таким же честным и искренним, как и более
позднее. Нет, его нельзя обвинить в неискренности, - беда не в том. Его
беда в том, что самое последнее увлечение захватывает его, захватывает
целиком, с ног до головы, и на данное время отменяет все прежние мнения,
чувства и убеждения. Он самая популярная личность, какая только была в
Соединенных Штатах, и причина этой популярности как раз те же порывы
энтузиазма, те же радостные излияния восторженной искренности. В этом он
очень похож на всех остальных американцев. Они видят в нем свое отражение.
Они видят также, что его порывы редко бывают дурны. Они почти всегда щедры,
прекрасны, великодушны. Ни один не длится у него достаточно долго, чтобы он
мог довести дело до конца и увидеть, что получится в результате, но все
признают великодушие его намерений, восхищаются этим и любят его за это.


19 января 1906 г.

[О ДУЭЛЯХ]

Около 1864 года дуэли как-то сразу вошли в моду в штате Невада. Каждый
стремился попробовать свои силы в этом новом спорте главным образом потому,
что невозможно было уважать себя по-настоящему, не убив или не искалечив
кого-нибудь на дуэли и не предоставив другому возможности убить или
искалечить себя.
В то время я уже около двух лет жил в Вирджиния-Сити и служил
редактором отдела городской хроники в газете мистера Гудмена
"Энтерпрайз"{92}. Мне было двадцать девять лет. Во многих отношениях я был
честолюбив, но только не в отношении дуэлей: новая мода меня ничуть не
увлекала. Я не испытывал ни малейшего желания драться на дуэли. Я вовсе не
собирался посылать кому-нибудь вызов. Я сознавал, что не заслуживаю
уважения, но до известной степени утешался мыслью, что жизнь моя находится
в безопасности. Мне было стыдно за самого себя, остальным сотрудникам было
стыдно за меня, но я выносил это довольно стойко. Я с давних пор привык к
тому, что мне всегда чего-нибудь да приходится стыдиться, и такое положение
было для меня не новостью. Я с этим легко мирился. Планкет был сотрудником
нашей газеты. Р.М.Дэггет{93} тоже был нашим сотрудником. И тому и другому
не терпелось подраться на дуэли, но пока что это не удавалось и надо было
ждать до поры до времени. Один только Гудмен сделал кое-что для поддержания
престижа нашей газеты. Конкурирующим органом печати была газета "Юнион".
Некоторое время ее редактировал Фитч, прозванный "Златоустом из
Висконсина", - он был оттуда родом. Он упражнялся в ораторском искусстве на
столбцах своей газеты, и Гудмен вызвал его на дуэль и пулей умерил его
рвение. Помню радость всей редакции, когда вызов Гудмена был принят Фитчем.
Мы долго не спали в ту ночь и прямо носили на руках Гудмена. Ему было всего
двадцать четыре года; ему еще недоставало той мудрости, какая имеется у
человека в двадцать девять лет, и он так же радовался вызову, как я тому,
что не вызван. В секунданты он выбрал майора Грэвса (имя не то, но оно
довольно близко; не помню точно, как звали майора). Грэвс явился наставлять
Джо в искусстве дуэлей. Его начальством когда-то был Уокер{93} -
"сероглазый избранник судьбы", и Грэвс провоевал с этим замечательным
человеком всю его флибустьерскую кампанию в Центральной Америке. Этот факт
дает представление о майоре. Сказать, что человек служил майором при Уокере
и вышел из боев, удостоившись похвалы Уокера, значит сказать, что майор был
не только храбрым человеком, но что он был храбр в самом высшем значении
этого слова. Все люди Уокера были такие же. Я близко знал семью Гиллисов.
Отец проделал всю кампанию с Уокером, а вместе с ним один из сыновей. Они
участвовали в памятном сражении при Пласа и выдержали до конца, несмотря на
подавляющее превосходство противника, как и все люди Уокера. Сын был убит
рядом с отцом. Отец получил пулю в глаз. Старик - он и в то время был
стариком - носил очки, и пуля вместе со стеклом вошла в череп и осталась
там. Были еще и другие сыновья - Стив{93}, Джордж и Джим, очень молодые,
совсем мальчики, которым тоже хотелось участвовать в походе Уокера, ибо они
унаследовали отважный дух своего отца. Но Уокер их не взял: он сказал, что
поход дело серьезное и детям в нем не место.
Майор был величественный старик, держался по-военному, очень достойно
и внушительно, от природы и по воспитанию был учтив, любезен, приветлив и
обаятелен; и в нем было то свойство, которое мне довелось встретить только
еще у одного человека - у Боба Хауленда{94}, - то свойство, которое
заключается во взгляде, и когда этот взгляд в предостережение обращен на
одного или нескольких людей, то этого довольно. Человек с таким взглядом не
нуждается в оружии, он может пойти на вооруженного головореза, усмирить его
и взять в плен, не сказав ни единого слова. Я видел однажды, как это
проделал Боб Хауленд - худенький, добродушный, кроткий, любезный, не
человек, а скелетик, с мягкими голубыми глазами, которые ласковым взглядом
покоряли ваше сердце, а холодным замораживали его, - смотря по
обстоятельствам.
Майор заставил Джо стать прямо, в пятнадцати шагах от него поставил
Стива Гиллиса; велел Джо повернуться к Стиву правым боком, зарядить
шестиствольный револьвер флотского образца - изумительное оружие! - и
держать его дулом вниз, прижатым к ноге, объяснив, что это и есть
правильное положение оружия, а то, которое принято в Вирджиния-Сити (то
есть поднять оружие в воздух и медленно опускать его, целясь в противника),
совершенно неправильно. При слове "раз" вы медленно поднимаете револьвер,
целясь в то место, куда желаете попасть. "Раз, два, три - стреляйте -
стоп!" При слове "стоп" можете стрелять, но не раньше. Можете выжидать
сколько угодно после этого слова. Затем, когда вы начнете стрелять, вы
можете продвигаться вперед и стрелять на ходу в свое удовольствие, - если
вам это доставляет какое-нибудь удовольствие. А тем временем противник,
если его как следует проинструктировали и если он еще жив и может
воспользоваться своим правом, идет на вас и тоже стреляет, - и всегда
возможно, что результаты получатся более или менее плачевные.
Вполне естественно, что револьвер Джо, когда он его поднял, был
направлен в грудь Стива, но майор сказал:
- Нет, это не годится. Вы можете рисковать своей жизнью, но не жизнью
другого человека. Если вы останетесь в живых после дуэли, то надо, чтобы
воспоминание о ней не преследовало вас всю жизнь и не мешало вам спать.
Цельтесь противнику в ногу, но не в колено и не выше колена, потому что это
опасные места. Цельтесь ниже колена; изувечьте противника, но постарайтесь,
чтобы хоть что-нибудь осталось его матери.
Благодаря этим поистине мудрым и превосходным советам Джо свалил
своего противника пулей ниже колена, отчего тот охромел на всю жизнь. А сам
Джо потерял всего только клок волос, что для него тогда было гораздо легче,
чем теперь. Потому что, когда я видел его год тому назад, вся его шевелюра
исчезла, - у него не осталось почти ничего, кроме бахромы, над которой
куполом высится череп.
Через год после того представился случай и мне. Надо сказать, что я
вовсе за этим не гнался. Гудмен уехал на неделю отдыхать в Сан-Франциско, и
я остался за главного редактора. Я полагал, что это вовсе не трудно: работы
почти никакой, стоит только писать по одной передовице в день; однако мне
скоро пришлось отказаться от этого предрассудка. В первый же день я никак
не мог придумать тему для статьи. Потом меня осенило: сегодня 22 апреля
1864 года, значит, завтра исполнится триста лет со дня рождения Шекспира;
лучше темы и не придумаешь. Я достал энциклопедию, раскрыл ее и узнал, кто
такой был Шекспир и что он сделал, потом, позаимствовав эти сведения,
преподнес их публике; и надо сказать, что трудно было бы даже нарочно найти
аудиторию, более нуждающуюся в сведениях о Шекспире. Того, что Шекспир
сделал, не хватило бы на приличной длины передовицу, остальное я дополнил
тем, чего он не делал, - и во многих отношениях это было куда интересней и
занимательней, чем самые выдающиеся из его деяний. А на следующий день я
опять не знал, что мне делать. Шекспиров больше под рукой не оказалось,
обрабатывать было нечего. Ни в истории прошлого, ни в перспективах мировой
истории не было ничего такого, из чего можно было бы состряпать передовицу
для нашей публики, и, значит, оставалась только одна последняя тема. Этой
темой был мистер Лэрд, владелец газеты "Юнион". У него редактор тоже уехал
в Сан-Франциско, и Лэрд практиковался в редакторском ремесле. Я расшевелил
мистера Лэрда несколькими любезностями того сорта, какими было принято
обмениваться среди местных журналистов, а на другой день он мне ответил
самым ядовитым образом. Мы ждали вызова от мистера Лэрда, потому что по
правилам - по дуэльному этикету, пересмотренному и усовершенствованному
нашими дуэлянтами, - если вам говорили что-нибудь неприятное, мало было
отвечать в том же или более оскорбительном тоне: этикет требовал, чтобы вы
послали вызов. И мы дожидались вызова, дожидались целый день. А его все не
было. День близился к концу, час проходил за часом, и все сотрудники
приуныли. Они пал" духом. Зато я возликовал и с каждым часом чувствовал
себя все лучше и лучше. Они этого не понимали, зато понимал я. Такая уж у
меня натура, что я могу радоваться, когда другие теряют надежду. Потом мы
сообразили, что нам следует пренебречь этикетом и самим послать вызов
Лэрду. Когда мы пришли к этому заключению, сотрудники начали радоваться,
зато я веселился гораздо меньше. Однако в делах такого рода мы всецело
зависим от друзей; нам ничего другого не остается, как подчиниться тому,
что они считают правильным. Дэггет написал за меня вызов, потому что у
Дэггета был слог тот самый, какой требовался, убедительный слог, а мне его
не хватало. Дэггет обливал мистера Лэрда струей неблаговонных эпитетов,
обличал его с силой и ядом, которые должны были подействовать убеждающе;
Стив Гиллис, мой секундант, отнес вызов и вернулся дожидаться ответа.
Ответа не было. Товарищи выходили из себя, но я сохранял душевное
равновесие. Стив отнес другой вызов, еще пламеннее первого, и мы снова
стали ждать. И ровно ничего не дождались. Я опять пришел в отличное
настроение. Теперь я и сам почувствовал интерес к вызовам. Раньше я ими не
интересовался, но теперь мне казалось, что я без всяких хлопот могу
составить себе лестную и почетную репутацию; и мой восторг по этому поводу
рос и рос по мере того, как Лэрд отклонял один вызов за другим, и часам к
двенадцати ночи я уже начал думать, что нет ничего завиднее возможности
драться на дуэли. И я пристал к Дэггету и заставил его послать вызов. Увы!
Я перестарался. Я мог бы предвидеть, что так случится: нельзя было
полагаться на Лэрда.
Все наши пришли в неописуемый восторг. Они помогли мне составить
завещание - еще одна лишняя неприятность, а у меня их и без того было
достаточно. Потом они проводили меня домой. Я совсем не спал: что-то не
хотелось. Мне было о чем подумать, и на все это оставалось меньше четырех
часов, потому что начало трагедии было назначено на пять, а один час -
начиная с четырех, - я должен был упражняться в стрельбе и запоминать,
каким концом револьвера следует целиться в противника. В четыре часа мы
пошли в маленькое ущелье, приблизительно в миле от города, и по дороге
позаимствовали ворота для мишени у одного человека, который уехал на время
в Калифорнию, - поставили эти ворота, а к середине прислонили доску от
забора. Доска должна была изображать мистера Лэрда, хотя он был куда
длиннее и худее. Для него годился разве ураганный огонь, да и то пуля
раскололась бы, - для дуэли он совсем не подходил, хуже и не придумать. Я
начал с доски. В доску я не попал. В ворота не попал тоже. Опасности
подвергались только те, кто не успел убраться подальше от мишени. Я совсем
упал духом и ничуть не обрадовался, когда вскоре мы заслышали выстрелы в
соседнем овражке. Я знал, что это такое: это Лэрдова шайка натаскивала его.
Им были слышны мои выстрелы, и, конечно, следовало ожидать, что они захотят
посмотреть, какие я тут ставлю рекорды - каковы их шансы против меня. Что
ж, рекордами я похвалиться не мог; и я знал, что если Лэрд подойдет поближе
и увидит, что на моих воротах нет ни единой царапины, то он будет так же
рваться в бой, как я рвался в бой до полуночи, когда еще не был принят этот
несчастный вызов.
Как раз в эту минуту маленькая птичка, не больше воробья, пролетела
мимо и уселась на куст полыни, ярдах в тридцати от нас. Стив выхватил
револьвер и отстрелил ей голову. Вот это был стрелок, не мне чета! Мы
побежали подбирать птицу, и, как нарочно, в это самое время Лэрд со всей
компанией показался из-за поворота, и все они подошли к нам. Когда
секундант Лэрда увидел эту птичку с отстреленной головой, он побледнел и,
как сразу можно было увидеть, взволновался.
Он спросил:
- Кто это стрелял?
Не успел я рта разинуть, как Стив сказал совершенно спокойно,
деловитым тоном:
- Это Клеменс.
Секундант сказал:
- Ну, изумительно! И далеко была эта птица?
Стив ответил:
- Нет, не очень - ярдах в тридцати.
Секундант сказал:
- Н-да, удивительно метко. И часто он так попадает?
Стив ответил томно:
- О, четыре раза из пяти!
Мошенник врал бессовестно, но я промолчал. Секундант сказал:
- Да, меткость изумительная! А я-то думал, что ему и в церковь не
попасть.
Я подивился его проницательности, но промолчал. Они тут же с нами
распрощались. Секундант повел домой Лэрда, не совсем твердо державшегося на
ногах, и Лэрд вскоре прислал мне собственноручную записку, что не согласен
со мной стреляться ни на каких условиях.
Итак, моя жизнь была спасена благодаря чистой случайности. Не знаю,
что думала эта птица насчет вмешательства провидения, но я чувствовал себя
очень и очень приятно по этому случаю, - был совершенно спокоен и доволен.
Впоследствии оказалось, что Лэрд попал в цель четыре раза из шести - и,
заметьте, подряд. Если б дуэль состоялась, он так изрешетил бы мою шкуру,
что в ней не удержались бы никакие принципы.
К завтраку по всему городу разнеслась весть, что я посылал вызов на
дуэль, а Стив Гиллис вручил его. Это каждому из нас могло стоить двух лет
тюрьмы по новоиспеченному закону.
Губернатор Норс ничего нам не сообщал, зато кое-что сообщил нам один
из его близких друзей. Он сказал, что самое лучшее для нас - это уехать с
территории штата с первым же дилижансом. Дилижанс отправлялся в четыре часа
утра, а тем временем нас будут искать, но не слишком рьяно; а если бы после
ухода этого дилижанса мы остались на территории, то были бы первыми
жертвами нового закона. Губернатору непременно хотелось принести
кого-нибудь в жертву новому закону, и он продержал бы нас в тюрьме никак не
меньше двух лет. Он не помиловал бы нас ни за что на свете.
Что ж, получалось, что мое присутствие нежелательно в штате Невада; мы
просидели дома весь тот день, соблюдая должную осторожность - один только
раз Стив сходил в гостиницу к другому моему клиенту. Это был некий мистер
Катлер. Не одного Лэрда я пытался исправить, сидя на редакторском месте. Я
осмотрелся, выбрал еще нескольких человек и вдохнул в них новую жизнь,
горячо их критикуя и отзываясь о них неодобрительно; так что, когда я
отложил редакторское перо, мне причитались две дуэли и четыре взбучки
хлыстом. Насчет взбучек мы беспокоились мало, они не могли принести нам
славы, и ходить за ними не стоило. Но по долгу чести следовало обратить
внимание на вторую дуэль. Мистер Катлер приехал из Карсон-Сити и прислал из
гостиницы вызов с посыльным. Стив пошел успокаивать его. Стив весил только
девяносто пять фунтов, но всему штату было известно, что своими кулаками он
может "убедить" любого, сколько бы тот ни весил и как бы ни тренировался.
Стив был из семьи Гиллисов, а если Гиллис подходил к человеку с
каким-нибудь предложением, то это были не пустяки. Когда Катлер узнал, что
мой секундант Стив Гиллис, он значительно остыл: стал спокоен и
рассудителен и согласился выслушать его. Стив дал ему четверть часа на
выезд из гостиницы и полчаса на выезд из города, а не то будут приняты
меры. Так и эта дуэль сошла благополучно, потому что Катлер уехал в
Карсон-Сити раскаявшись, совсем другим человеком.
С тех пор мне не приходилось больше иметь дело с дуэлянтами. Я отнюдь
не одобряю дуэлей. Я считаю их неблагоразумными, и мне известно, что дуэли
опасны для жизни. Тем не менее я всегда очень интересовался чужими дуэлями.
Всегда чувствуешь живой интерес к подвигам, какие случалось совершать
самому.
В 1878 году, через четырнадцать лет после моей несостоявшейся дуэли,
господа Фортю и Гамбетта подрались на дуэли{100}, которая сделала их
героями во Франции и заставила над ними смеяться весь мир. В ту осень и
зиму я жил в Мюнхене и так заинтересовался этой дуэлью, что написал о ней
пространный отчет - он есть где-то в одной из моих книг, - отчет, в котором
были некоторые неточности, но как разоблачение духа этой дуэли, мне
думается, он вполне правилен и достоин доверия.


23 января 1906 г.

[ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ НАТУРА]

Роясь в своих старых рукописях, я наткнулся на одну, написанную, как
мне кажется, около двадцати двух лет назад. Она снабжена заголовком, и,
по-видимому, это был набросок статьи для журнала. Теперь я очень хорошо
понимаю, почему не напечатал ее. Судя по всему, поводом к ее написанию
послужило то, что примерно тогда случилось с Твичелом{100}, попавшим в
положение, которое он не забудет до гроба, а может быть, и в гробу. Я
замечаю, что от начала до конца этой иносказательной статьи сыпал намеками
на Твичела, на разговор со священником, который встретился мне на улице, и
еще на многое, что тогда приводило меня в ярость. Теперь, перечитывая эту
старую статью, я догадываюсь, почему не отдал ее в печать: несомненно, я
решил тогда, что моя иносказательная манера недостаточно совершенна, что
мне не удалось как следует завуалировать Твичела и разговор, на который я
намекал, и что любой хартфордец сумеет прочесть между строк все, о чем я не
сказал прямо.
Я вставляю здесь эту дряхлую статью, а затем расскажу о вышеупомянутом
случае из жизни Джо.


О человеке. Это слишком обширная тема, чтобы рассматривать ее целиком;
поэтому я коснусь теперь лишь одной-двух частностей. Я хочу взглянуть на
человека со следующей точки зрения, исходя из следующей предпосылки: что он
не был создан ради какой-то разумной цели, - ведь никакой разумной цели он
не служит; что он вообще вряд ли был создан намеренно и что его самовольное
возвышение с устричной отмели до теперешнего положения удивило и огорчило
Творца. Ибо его история во всех частях света, во все эпохи и при всех
обстоятельствах дает целые океаны и континенты доказательств, что из всех
земных созданий он - самое омерзительное. Из всего выводка только он, он
один наделен злобой.
А это самый низкий из всех инстинктов, страстей, пороков - и самый
отвратительный. Злоба ставит его ниже крыс, личинок, трихин. Он -
единственное существо, которое причиняет боль другим ради забавы и знает,
что это - боль. Правда, если кошка понимает, что причиняет боль, играя с
перепуганной мышью, нам придется сделать оговорку и признать, что в одном
отношении человек морально равен кошке. Все живые существа убивают, - это
правило, кажется, не знает исключений, - но из них только человек убивает
ради удовольствия, только он убивает по злобе, только он убивает из мести.
А кроме того, из всех живых созданий только он обладает грязным умом.
Стоит ли восхвалять человека за его благородные качества, за его
доброту, кротость, дружелюбие, за способность любить, за мужество,
верность, терпение, стойкость, благоразумие, за многие обаятельные качества
его души? Всем этим обладают и другие животные, свободные от черных и
подлых свойств его натуры.
...В мире широко распространены некоторые приятно пахнущие,
обсахаренные разновидности лжи, и, очевидно, все занимающиеся политикой
люди безмолвно согласились поддерживать их и способствовать их процветанию.
Одна ложь гласит, что в мире существует такая вещь, как независимость:
независимость взглядов, независимость мысли, независимость действий. Другая
- что мир любит проявления независимости, что он восхищается ею,
приветствует ее. Еще одна - что в мире существует такая вещь, как
терпимость в религии, в политике и так далее; а из этого вытекает уже
упомянутая вспомогательная ложь, что терпимостью восхищаются, что ее
приветствуют. Каждая такая разновидность лжи - ствол, а от нее ответвляется
множество других: та ложь, будто не все люди рабы, та ложь, будто люди
радуются чужому успеху, чужому счастью, чужому возвышению и полны жалости,
когда за ним следует падение. И еще одна ложь-ответвление: будто человеку
присущ героизм, будто злоба и предательство - это не основа основ его
натуры, будто он не всегда бывает трусом, будто в нем есть нечто,
заслуживающее вечности - в раю ли, в аду или где бы то ни было. И еще одна
ложь-ответвление: будто совесть, эта моральная аптечка человека, не только
создана Творцом, но и вкладывается в человека уже снабженная единственно
правильными, истинными и подлинными рецептами поведения, и что точно такие
же аптечки с точно такими же коррективами, извечные и неизменные,
распределяются между всеми народами во все эпохи. И еще одна
ложь-ответвление: будто я - это я, а ты - это ты, будто мы - нечто
самостоятельное, индивидуальное, обладающее собственным характером, а вовсе
не кончик глистообразной вереницы предков, непрерывной чередой уходящей все
дальше и дальше в глубь веков, к обезьянам; и будто эта наша так называемая
индивидуальность не является на самом деле заплесневелой и прогорклой
мешаниной наследственных инстинктов и понятий, заимствованных частица за
частицей, мерзость за мерзостью от всей этой жалкой вереницы, причем
истинно нового и оригинального в нас наберется ровно столько, чтобы
подцепить на острие иголки и рассматривать под микроскопом. Отсюда понятно,
почему таким фантастическим кажется утверждение, будто человек обладает
личной, неповторимой и самостоятельной натурой, которую можно отделить от
всего наносного в объеме, дающем возможность сказать: да, это человек, а не
процессия...
...Рассмотрим первую ложь, которую мы упомянули: что будто бы
существует такая вещь, как независимость, что она присуща отдельным
индивидам, что она присуща сообществам людей. Однако если океаны и
континенты доказательств что-нибудь и доказывают неопровержимо, - то именно
полное отсутствие чувства независимости у всего рода человеческого. Редкие
исключения только подчеркивают правило, освещают его, делают особенно
заметным. Все жители Новой Англии по очереди в течение многих лет покорно
выстаивали в вагоне поезда всю дорогу, не позволяя себе ни единой жалобы
вслух; и такое положение длилось до тех пор, пока эти бесчисленные миллионы
не произвели на свет одного-единственного независимого человека, который
встал на защиту своих прав и заставил железнодорожную компанию снабдить
себя сиденьем. Исходя из статистики и закона вероятности, можно сделать
вывод, что для создания второго такого человека Новой Англии понадобится
сорок лет. Существует закон, запрещающий поездам под угрозой
соответствующего наказания занимать переезд на Эзилиум-стрит более чем на
пять минут подряд. На протяжении многих лет пешеходы и экипажи ждали у
переезда по двадцать минут и больше, пока его монополизировали поезда
железнодорожной компании Новой Англии. Я не раз слышал энергичные протесты
против подобного наглого нарушения закона, но тем не менее протестующие
продолжали покорно ждать.
Мы - осторожные овцы, мы выжидаем, куда свернет стадо, и потом следуем
за ним. У нас по каждому вопросу есть два мнения: одно наше личное, которое
мы боимся выразить вслух, и второе, предназначенное для того, чтобы угодить
миссис Гранди{103}, которым мы широко пользуемся, пока в конце концов
привычка не прививает нам вкус к нему, а необходимость постоянно его
защищать не заставляет нас полюбить его и проникнуться восхищением перед
ним, так что мы забываем, какое жалкое чувство его породило. Посмотрите,
как это проявляется в политической жизни страны. Вспомните, как, всеми
силами души презирая в этом году какого-нибудь кандидата в президенты, мы
боимся не отдать ему свой голос в следующем; как мы поливаем его грязью
сегодня и превозносим до небес с публичной трибуны завтра, - причем
привычка закрывать глаза на обличающие факты прошлого года вскоре порождает
у нас искреннюю и тупую веру в то, что нам сообщается в этом году.
Подумайте о тирании наших партий - о том, что зовется верностью и
лояльностью по отношению к партии, об этой ловушке, придуманной интриганами
для своекорыстных целей и превращающей избирателей в товар, в рабов, в
зайцев, пока они вместе со своими хозяевами выкрикивают всякую ерунду о
свободе, независимости, свободе совести, свободе слова, искренне не замечая
вопиющих противоречий и забывая (или игнорируя) тот факт, что поколением
раньше их отцы и тогдашние служители церкви выкрикивали все ту же
святотатственную ложь, когда они захлопывали дверь перед затравленным
рабом, когда побивали горстку его человеколюбивых защитников цитатами из
священного писания и дубинками, когда глотали оскорбления
южан-рабовладельцев и лизали им сапоги.
Если нам захочется узнать подлинную сущность человечества, достаточно
будет просто наблюдать за его представителями во время выборов. Некий
хартфордский священник, встретившись со мной на улице, заговорил о новом
кандидате и принялся пылко и убежденно порицать его - слушать эту
исполненную независимости и мужества речь было одно удовольствие*. Он
сказал: "Возможно, мне следовало бы гордиться, так как этот кандидат - мой
родственник; однако на самом деле я испытываю боль и отвращение, ибо я
хорошо, даже весьма близко с ним знаком и знаю, что он законченный негодяй
и всегда был таким". Но видели бы вы этого священника сорок дней спустя,
когда он, председательствуя на политическом митинге, убеждал, настаивал,
исходил в славословиях, превознося безупречную репутацию того же самого
кандидата! Вам показалось бы, что он описывает Сида{104}, Великое
Сердце{104}, сэра Галахада{104} и Баяра{104}, рыцаря без страха и упрека,
слившихся воедино. Был ли он искренен? Да, к тому времени уже был. Вот
почему все это так жалко и безнадежно. Как мало усилий надо затратить
человеку, чтобы научиться лгать и верить своей лжи, если обстоятельства
показывают ему, что таково общее направление! Верит ли он этой лжи и до сих
пор? Весьма возможно, что нет; ему ведь она больше не нужна. Речь шла о
мимолетном эпизоде его жизни: уделив ему то, что надлежало, он поспешил
вернуться к своим основным делам.
______________
* Я забыл его фамилию. Кажется, она начинается с "К". Он был одним из
американских толкователей Нового Завета и ученостью не уступал самому
Хэммонду Трамбулу{104}. (Прим. автора).

А какой мелкой, неубедительной ложью оказывается утверждение, что
независимость действий и взглядов высоко ценится в людях, вызывает
восхищение, почитается, вознаграждается. Когда человек выходит из
политической партии, на него смотрят так, словно он был имуществом партии,
ее рабом (впрочем, ими по сути и являются почти все члены любой
политической партии) и украл самого себя, бежал с тем, что ему не
принадлежит. На него клевещут, над ним издеваются, его презирают,
выставляют на всеобщее поношение и позор. Его имя безжалостно смешивают с
грязью, в ход пускаются самые гнусные средства, чтобы нанести ущерб его
благосостоянию.
Проповедник слова божьего, который будет голосовать, повинуясь
требованию своей совести, рискует умереть с голоду. Но он заслуживает такой
судьбы, ибо учил лжи - тому, будто люди уважают и почитают независимость
мысли и действий.
Если мистера Бичера обвинят в преступлении, все его последователи
восстанут как один человек и будут защищать его до конца, но кто пожелает
остаться его другом, если его обвинят в том, что он голосовал, повинуясь
требованию своей совести? Предположим, в том же обвинят издателя газеты
или... или кого угодно.
Все эти рассуждения о терпимости в любом ее виде - утешительная ложь.
Терпимости не существует. Ей нет места в человеческом сердце, но по древней
заплесневелой привычке все, захлебываясь и брызгая слюной, бормочут о ней.
Нетерпимость - это все для себя и ничего для других... Такова основа
человеческой натуры, и имя ей - эгоизм.
Ради краткости не станем разбирать все остальные разновидности лжи.
Это ни к чему не приведет и лишь еще раз докажет, что человек таков, каков
он есть: любящий и любимый, когда дело касается его семьи или друзей, а в
остальном - шумный, хлопотливый и пошлый враг себе подобных, который
проводит здесь свой крохотный день, пачкая, что успеет, а потом поручает
себя богу, уходит во мрак и уже не возвращается и не подает о себе никаких
вестей, эгоистичный даже в смерти.


26 января 1906 г.

[ПРЕЗИДЕНТСКИЕ ВЫБОРЫ]

По-моему, нетрудно догадаться, что эта старая статья была написана
двадцать два года тому назад, месяца через три-четыре после поражения
мистера Блейна{106} на президентских выборах и избрания кандидата
демократической партии Гровера Кливленда{106}, которое на время положило
конец господству республиканцев, длившемуся на протяжении жизни целого
поколения. Я чаще голосовал за республиканцев, чем за демократов, но
никогда не был ни республиканцем, ни демократом. В нашем городе меня
считали республиканцем, но сам я таковым себя не считал. Еще в 1865 (или,
может быть, в 1866) году со мной произошел странный случай: до той поры я
смотрел на себя как на республиканца, но затем решил голосовать независимо
от каких бы то ни было партий, - и обратил меня на этот путь убежденный
республиканец. Этот человек впоследствии был выбран в сенат Соединенных
Штатов и, насколько мне известно, оставил по себе незапятнанную память,
если не считать того, что он был отцом ныне здравствующего Уильяма
Рэндольфа Херста и, следовательно, дедушкой желтой прессы - этого
страшнейшего из бедствий.
Херст был уроженцем штата Миссури; и я был уроженцем штата Миссури. Он
был высоченным, худым, практичным, очень житейски-умным, но необразованным
человеком лет пятидесяти. Я был пониже ростом и эрудированнее - по крайней
мере мне так казалось. Однажды, выступая в Лик-Хаусе в Сан-Франциско, он
сказал:
- Я республиканец и всегда буду республиканцем. Это мое намерение, а я
редко отступаю от своих намерений. Взгляните, однако, на положение вещей.
Республиканская партия идет от успеха к успеху, пожинает триумф за триумфом
и уже начала считать, что политическая власть в Соединенных Штатах ее
личная собственность и попытка любой другой партии посягнуть хотя бы на
часть этой власти - просто наглость. Для страны ничего не может быть
вреднее такого положения. Передать власть одной партии и сохранить ее за
ней значит обеспечить стране скверное правительство, и самое главное -
обеспечить верное и неуклонное разложение общественной морали. Партии
должны быть почти равны по силам, чтобы их руководителям приходилось
подыскивать себе самых лучших людей. Родители-демократы должны по
возможности делить своих сыновей между двумя партиями и делать все, что от
них зависит, чтобы таким образом уравнять силы. У меня только один сын. Он
еще совсем малыш, но я уже учу его, убеждаю его, готовлю его голосовать
против меня, когда он достигнет совершеннолетия, независимо от того, к
какой партии я буду тогда принадлежать. Он уже хороший демократ, и я хочу,
чтобы он оставался хорошим демократом, - до тех пор, пока я сам не стану
демократом. Тогда я, если смогу, заставлю его перейти в республиканцы.
Мне показалось, что этот необразованный человек при всем при том очень
мудр. С той поры и по сей день я голосовал, руководствуясь собственным
мнением, а не официальным. С той поры и по сей день я не был членом никакой
партии. С той поры и по сей день я не принадлежал ни к какой церкви. Во
всех подобных вопросах я сохранял за собой полную свободу. И благодаря этой
независимости я обрел душевный покой и уверенность, которым нет цены.
Когда лидеры республиканской партии заговорили о Блейне как о
возможном кандидате на пост президента, хартфордские республиканцы очень
огорчились и пришли к выводу, что, если его кандидатура будет выдвинута
официально, он непременно потерпит поражение. Но они думали, что до этого
не дойдет. В Чикаго открылся съезд республиканской партии, и началась
баллотировка кандидатов. Мы играли на бильярде у меня дома - Сэм Дэнхем,
Ф.Дж.Уитмор{107}, Генри К. Робинсон, Чарльз Э. Перкинс и Эдвард М. Банс.
Играли мы поочередно, а в промежутках разговаривали о политике. Джордж,
негр-дворецкий, дежурил в кухне у телефона. Как только очередной результат
баллотировки становился известен в хартфордском центре республиканской
партии, оттуда звонили ко мне, и Джордж сообщал нам эту новость по
переговорной трубке. Никто из присутствующих серьезно не предполагал, что
кандидатура мистера Блейна все-таки будет выдвинута. Все мои гости были
республиканцами, но не питали особой любви к Блейну. В течение двух лет
хартфордский "Карент" постоянно обличал и высмеивал Блейна. Каждый день
газета выдвигала против него все новые обвинения. Она беспощадно
критиковала его политическую деятельность и подкрепляла свою критику
убийственными фактами. Вплоть до того времени "Карент" был газетой, которая
высказывала свое мнение о выдающихся деятелях обеих партий с полной
искренностью, и можно было не сомневаться, что ее суждения хорошо
обоснованы, продуманы и здравы. В те времена я привык полагаться на
"Карент" и принимал все его выводы на веру.
Мы продолжали играть на бильярде и спорить о политике, как вдруг часа
в три Джордж преподнес нам через переговорную трубку потрясающую новость.
Официальным кандидатом был выдвинут мистер Блейн! Бильярдные кии со стуком
опустились на пол, а игроки словно онемели. Никто не знал, что сказать.
Наконец молчание нарушил Генри Робинсон.
- Вот уж не повезло, - грустно сказал он, - что мы обязаны голосовать
за этого человека.
- Но мы вовсе не обязаны за него голосовать, - возразил я.
- Неужели вы хотите сказать, - удивился Робинсон, - что вы не
собираетесь голосовать за него?
- Именно это я и хочу сказать, - ответил я. - Я не собираюсь
голосовать за него.
Тут наконец и остальные обрели дар речи. И все затянули одну и ту же
песню. Каждый заявил, что, раз уж представители партии выдвинули кандидата,
спорить больше не о чем. Если выбор неудачен, очень жаль, но ни один
лояльный член партии не имеет права лишить этого кандидата своего голоса.
Его долг ясен, и долг этот должен быть выполнен. Он обязан голосовать за
кандидата своей партии.
Я сказал, что нет такой партии, которая обладала бы привилегией
диктовать мне, как я должен голосовать; что если лояльность по отношению к
партии - это проявление патриотизма, то, значит, я не патриот, и что вообще
я не могу считать себя патриотом, так как чаще всего то поведение, которое
большинство американцев считает истинно патриотическим, не соответствует
моим взглядам; что если между американцем и монархистом действительно
существует какая-то разница, то она в основном сводится к следующему:
американец сам для себя решает, что патриотично, а что нет, в то время как
за монархиста это делает король, чье решение окончательно и принимается его
жертвой безоговорочно; что, по моему твердому убеждению, я единственный
человек на шестьдесят миллионов, - за которыми стоят конгресс и
правительство, - догадавшийся оставить за собой право самому создавать свой
патриотизм.
Они ответили:
- Предположим, начнется война, какова тогда будет ваша позиция? Вы и в
этом случае оставите за собой право решать по-своему, наперекор всей нации?
- Именно так, - ответил я. - Если эта война покажется мне
несправедливой, я прямо так и скажу. Если в подобном случае мне предложат
стать под ружье, я откажусь. Я не пойду воевать за нашу страну, как и за
любую другую, если, по моему мнению, страна эта окажется неправой. Если
меня насильно призовут под ружье, я вынужден буду подчиниться, но
добровольно я этого не сделаю. Пойти добровольцем значило бы предать себя,
а следовательно, и родину. Если я откажусь пойти добровольцем, меня назовут
предателем, я это знаю - но это еще не сделает меня предателем. Даже
единодушное утверждение всех шестидесяти миллионов не сделает меня
предателем. Я все равно останусь патриотом, и, по моему мнению,
единственным на всю страну.
Спор продолжался еще долго, но я никого в свою веру не обратил. Они
все достаточно откровенно заявляли, что не хотят голосовать за мистера
Блейна, но при этом добавляли, что голосовать все-таки будут. Потом Генри
Робинсон сказал:
- До выборов еще далеко. Вам хватит времени, чтобы образумиться, и вы
образумитесь. Вы не сможете противостоять всему, что вас окружает. В день
выборов вы проголосуете за Блейна.
Я сказал, что вовсе не пойду голосовать.
С этой минуты и до полуночи редакция "Карента" переживала крайне
неприятное время. Генерал Холи{109}, главный редактор (он же
главнокомандующий этой газеты), был на своем посту в конгрессе, и до
двенадцати часов ночи между ним и "Карентом" шел оживленный обмен
телеграммами. За предыдущие два года "Карент" успел превратить мистера
Блейна в "смоляное чучелко"{110} и каждый день обмазывал его свежей порцией
смолы, - а теперь газете предстояло восхвалять и всячески приветствовать
его и убеждать уже достаточно просвещенных читателей, что их долг - помочь
"смоляному чучелку" стать у кормила власти. Положение получилось не из
легких, и сотрудникам "Карента" во главе с генералом Холи понадобилось
девять часов, чтобы проглотить эту горькую пилюлю. Но наконец генерал Холи
решился, и в полночь пилюля была проглочена. Не прошло и двух недель, как
"Карент" уже лихо ра