Глава 2. Том Сойер и Готтентотенштоттертроттельмуттераттентетер

Мысль о «Гекльберри Финне» возникла у Твена еще до того, как он сдал «Тома Сойера». Но сразу за большой роман он не взялся, требовалась передышка. В первые дни 1876 года задумал пародию на детектив, жанр, который особенно презирал, — «Убийство, тайна и свадьба» («A Murder, a Mystery, and a Marnage»; набросок опубликован в 1945-м). В Миссури появляется француз, хочет жениться на богатой, выдает себя за дворянина, совершает убийство, «подставив» соперника, его разоблачают, и тут выясняется, что мошенник был компаньоном Жюля Верна, а тот его всячески оскорблял, стало быть, он и виноват во всем. (Верн был тогда еще жив.) Скелет истории Твен написал за день и предложил Хоуэлсу опубликовать две первые главы, а потом пусть несколько писателей (Генри Джеймс, Брет Гарт, Лоуэлл) напишут варианты продолжения. Из этой идеи ничего не вышло, он пытался протолкнуть ее еще 20 лет, но реализовалась она лишь в 2001 году: победила в состязании Кэролайн Корсмейер, профессор университета Буффало. Еще он написал скетч «Режьте, братцы, режьте!» («Punch! Brothers, Punch!», другое название «A Literary Nightmare», опубликован в феврале в «Атлантик мансли»), который нельзя цитировать, а то навязчивая песенка сведет с ума; фельетон о коррупции «Письмо ордену рыцарей Святого Патрика» («Speech at a Dinner of the Knights of St. Patrick»): святой «узнал, что военный министр ведет такой невероятно экономный образ жизни, что сумел за год скопить двенадцать тысяч долларов из своего жалованья в восемь тысяч», и убил его, а потом перебил и весь конгресс.

Он также сделал рассказ из собственной речи в «Вечере понедельника» — «Кое-какие факты, проливающие свет на недавний разгул преступности в штате Коннектикут» («The Facts Concerning the Recent Carnival of Crime in Connecticut») — моралистов сей текст тоже может свести с ума. Начинается он серьезно: «Карлик (совесть. — М.Ч.) напомнил мне, как я обрушивался на своих детей и наказывал их за провинности, о которых минимальное разбирательство показало бы мне, что их совершили другие, а не они. Он напомнил мне, как я предательски позволил, чтобы моих старых друзей оклеветали в моем присутствии, и был слишком труслив, чтобы сказать слово в их защиту. Он напомнил мне о многих бесчестных вещах, которые я совершил; о многих, которых я добился, чтобы совершили дети или другие люди, не несущие ответственности; о многих, которые я планировал, обдумывал и страстно желал совершить, и от совершения которых меня удерживал только страх последствий» — а кончается по-твеновски: герою удалось совесть прогнать, и он зажил счастливо. «Ничто в мире не смогло бы меня убедить снова заиметь совесть. Я привел в порядок все свои неуплаченные счета и перестроил для себя мир заново. Я убил тридцать восемь человек за первые две недели — всех из-за старых счетов. Я сжег дом, который портил мне вид. Я выудил у вдовы с несколькими сиротами их последнюю корову, очень хорошую, хотя, по-моему, и не чистой породы. Я совершил также десятки разных преступлений и чрезвычайно наслаждался своей работой, в то время как раньше, вне всякого сомнения, у меня от этого разрывалось бы сердце и поседели бы волосы. В заключение я хочу заявить на правах рекламы, что медицинские колледжи, которым нужны отборные нищие для патологоанатомических театров, оптом или в розницу, могут найти широкий ассортимент хорошо препарированных бомжей у меня в погребе, потому что я хочу очистить свой склад и готовиться к весеннему торговому сезону».

Друзья говорили, что из этого рассказа вышла бы хорошая проповедь, — ему это льстило. Он продолжал заниматься «параллельным богословием» — написал «Отрывки из дневника Мафусаила» («Passages from Methuselah's Diary»). На первый взгляд это безобидная попытка очеловечить библейских персонажей, которые играют в бейсбол и ходят по премьерам: «Новый лицедей Луц, чьей славой полнится ныне страна, так растрогал толпу, предивно играя Адама в классической древней и несравненной пиесе "Изгнание из Эдема" (ничего ей подобного в нынешние времена уж не пишут), что все громко рыдали и не раз подымались на ноги, крича, и стояли столь долго, что казалось, вовеки не кончат рукоплескать. Но тут вошел Иевел, недряхлеющий сводный брат прапрапрапрадеда моего Еноса, поднял брови и стал глядеть вокруг с состраданием, словно бы говоря: "И вот это они называют актерской игрой!" Так делает он всегда и ничего не хвалит, а только лишь старинное и глупое, которого никто, кроме него, не видел; все же современное поносит, называя его пошлым и бездарным, и сам не получает ни от чего удовольствия и другим не дает». Но Твен умел соединять юмор с лирической страстностью. Раб Мафусаила просит отпустить его на волю, тот отпускает, но без жены и детей.

«Тут Цуар встал и, поклонившись, ушел согбенный, словно поразило его великое горе. И не было легкости в сердце моем, хотя я поступил по закону. И я был бы рад, если бы мог поступить иначе. Я пошел взглянуть, а страже не велел идти за мной, и увидел, что они обнимают друг друга, но ничего не говорят, и лица их словно окаменели, а на глазах ни единой слезинки, а малютки возятся у их ног, споря из-за пойманной бабочки. Я вернулся к себе, и радость жизни покинула меня, и дивился я этому, ибо они — только рабы, прах под моими ногами. <...> Эти бедняги пришли ко мне, и Цуар с отчаянием на лице, которое не вязалось с его словами, сказал: "Господин мой, я пришел по закону и обычаю объявить, что я люблю моего господина, мою жену и моих детей и отказываюсь от свободы, а потому да будет мое ухо проколото шилом перед судьями, дабы я и близкие мои по этому знаку навек вернулись в рабство, потому что лучше уж эта доля или даже смерть, чем разлука с теми, кто мне дороже хлеба, и солнечного света, и дыхания жизни". Не знаю, правильно ли я поступил, но сердце мое не могло этого стерпеть, и вот я сказал: "Это суровый закон и жестокий. Я даю свободу всем вам, чтобы совесть моя больше меня не тревожила"».

Его портреты воспроизводились на игральных картах, открытках, рекламных плакатах. По Америке и Европе кочевали имитаторы и мошенники, выдававшие себя за него. Газеты воспроизводили каждое его слово, печатали снимки: «Марк Твен и коты», «Марк Твен покупает лошадь», «Марк Твен покупает сигары», мэр Хартфорда назвал его «самым выдающимся гражданином». Представить размер и характер этой славы трудно — не с кем сравнить; недаром в современной Америке Твена считают «первой супер-мегазвездой». Попробуйте вообразить Жванецкого, Майкла Джексона, Вольтера, Марадону и ныне действующего президента США или России в одном лице... Не было одного — признания его «настоящим писателем».

Множились анекдоты о нем — теперь не разобрать, что было на самом деле, что он сам придумывал, а что придумывали другие. Как-то раз Марк Твен явился к Бичер-Стоу без воротничка и галстука, жена, узнав об этом, пришла в ужас, тогда он отправил воротник и галстук соседке почтой. Как-то раз Марк Твен, будучи редактором газеты, получил пачку плохих стихов под заголовком «Почему я живой?» и ответил автору: «Потому что прислали стихи по почте, а не пришли в редакцию лично». Как-то раз Марк Твен, болея, попросил у сиделки еды и получил ложечку бульона; проглотив его, сказал: «Вот я и поел, а теперь принесите мне что-нибудь почитать, почтовую марку, что ли...» На вопрос, поет ли он, Марк Твен отвечал: «Те, кто меня слышали, говорят, что нет». Как-то раз Марк Твен написал об одном человеке: «Он не заслуживает даже того, чтобы плюнуть ему в лицо», тот потребовал опровержения, Марк Твен согласился: «Он заслуживает того, чтобы плюнуть ему в лицо».

Рассказы о его потрясающих «обеденных» речах передавались из уст в уста; сам он говорил, что ему «обычно требуется больше трех недель, чтобы подготовить блестящую импровизированную речь» и что «подлинный экспромт всегда хуже заранее придуманного», но окружающие свидетельствовали, что он с легкостью импровизировал на любую тему. Его ум был настроен так, чтобы рождать афоризмы — «неожиданные бракосочетания двух идей, которые до свадьбы даже не были знакомы», — исчислению они не поддаются. «Говорите правду, и вам не придется ничего запоминать». «Милостью божьей в нашей стране есть такие неоценимые блага, как свобода слова, свобода совести и благоразумие никогда этими благами не пользоваться». «Единственный способ сохранить здоровье — есть то, что не любишь, пить то, что не нравится, и делать то, чего не хочется». «Кто пишет отзывы о книгах? Люди, которые сами не написали ни одной книги. Кто пишет проникновенные воззвания насчет трезвости и громче всех вопит о вреде пьянства? Люди, которые протрезвятся только в гробу». «Самый подходящий момент начать статью наступает, когда вы ее успешно закончили. К этому времени вам становится ясно, что именно вы хотите сказать». «Банк — это учреждение, где можно занять деньги, если есть способ убедить, что ты в них не нуждаешься». «Всегда честно признавай свои ошибки, это притупит бдительность начальства и позволит тебе натворить новые». «Создать человека — это была оригинальная мысль. Но создать после этого овцу — значит повторяться».

26 апреля 1876 года он дебютировал как актер — в любительской постановке модного водевиля «Долг любящего», игру его хвалили, в том числе профессиональные актеры: Генри Ирвинг говорил, что он ошибся, выбрав перо, а не подмостки. Всю жизнь он дружил с актерами, помогал деньгами нуждавшимся, в 1907 году был одним из основателей фонда для бедствующих артистов; актрисы — единственные женщины, чью профессиональную деятельность он уважал. В пуританской Америке, однако, актерская профессия считалась не вполне приличной: в 1871 году пастор отказался читать панихиду по актеру Джорджу Холланду — Твен на страницах «Гэлакси» разразился потоком страстных статей в защиту артистов. Он посещал театры Нью-Йорка, Филадельфии, Лондона и Берлина, был знаком со всеми звездами, написал 11 пьес самостоятельно и 10 в соавторстве и при этом так убедительно говорил, что ненавидит театр, что Хоуэлс ему поверил.

Лето 1876 года Клеменсы провели в «Каменоломне», Оливия была здорова, Сюзи окрепла, состязалась с Кларой в лазании по деревьям — та, не столь ловкая, постоянно была в синяках. Отец семейства взялся за «Гекльберри Финна», написал 400 страниц и, как в случае с «Томом», взял тайм-аут. Прочел книгу Шарлотты Йонг об Эдуарде I и его кузене де Монфоре — загорелся писать роман из английской истории, стал изучать источники, к «Принцу и нищему» вплотную пока не подобрался, одно цеплялось за другое, уводило в сторону: открыл мемуары Сэмюэля Пипса, государственного чиновника XVII века, заинтересовался старинным языком, недопустимо грубым с точки зрения людей XIX века, и, чтобы повеселить себя и Туичелла и подразнить Хоуэлса, написал эссе «1601», имитируя диалоги елизаветинских времен.

Хоуэлс: «Он обладал юго-западной, линкольновской, елизаветинской смелостью языка, которую нельзя назвать грубой, не впадая в ханжество; я часто был шокирован местами в его письмах, которые не смел сжечь и не смел перечитывать. Я думаю, в этом отношении в нем было что-то шекспировское или бэконовское». Хоуэлса смущал даже собачий хвост, «захлопнувшийся, как дверца», но язык Твена, устный и письменный, тогда многие находили чересчур смелым. По приобретенной в детстве и развившейся в среде старателей привычке (а может, и из сознательного протеста против условностей) Сэмюэл Клеменс обожал крепкие выражения, слуги рассказывали, что он, пока брился, успевал произнести столько трехэтажных ругательств, сколько иной не выдумает за месяц. Его знакомый Вуд, принявший участие в тайной публикации «1601», говорил, что «вульгарнейшие и богохульнейшие слова были обычным языком Марка», но «каждый видел, что он использует их свободно, естественно и красочно». Как сказал сам Твен, «если в "1601" есть хоть одно пристойное слово, значит, я его проглядел»; тщательно выпалывая hell из «Тома Сойера», безделушку «для взрослых» он напичкал всевозможными ass, bitch и shit.

В Америке этот текст по сей день квалифицируется как порнография. На русский он не переводился, но наш читатель (к своему разочарованию) порнографического в нем не найдет; шокировать может лишь то, какие темы для обсуждения избирали образованные, утонченные люди. Виночерпий Елизаветы I воспроизводит беседу за утренним туалетом королевы, которую окружают ее фаворит Уолтер Рейли, Фрэнсис Бэкон, Шекспир, поэт Фрэнсис Бомон и придворные дамы; кто-то испортил воздух, и общество, соревнуясь в остротах, битый час обсуждает это происшествие. «Королева. Верите ли, в свои 68 лет я еще не слыхивала такого пука. Сдается мне, по громкости и шумности этого звука, что его издал мужчина; и что живот, в коем он таился, ныне съежился и прилип к спине, ибо из него исторглось столь многое...»

Непристойность не в том, что показывают, а в том, как смотрят: елизаветинские вельможи не подозревают, что потомкам их речь покажется «грязной», затронутая тема для них не хуже любой другой, от нее они плавно переходят к творчеству Сервантеса и «некоего Рубенса, который входит в моду», затем говорят о сексуальных обычаях разных народов, смеются над Америкой, где «остаются девственниками до 30 лет», и шутливо предлагают пятнадцатилетней фрейлине посетить эту «страну дураков». «Королева. Как это понравится моей маленькой леди Элен? Не отослать ли нам тебя туда, где ты сбережешь свой животик? Леди Элен. Если угодно вашей милости, моя старая нянька говаривала, что служить Богу можно и не держа ноги вечно сжатыми; вот я и собираюсь послужить ему этим способом, в чем ваше величество служит мне примером. Королева. Богу понравится такой ответ, дитя мое. Леди Элис. Подожди, пока у тебя не вырастут волосы пониже пупка. Леди Хелен. Ах, они уже два года как растут, и теперь их больше, чем я могу прикрыть ладошкой. Королева. Слышал, мой милый Бомонт? Не хочет ли твой птенчик слететь в это сладкое гнездышко?» — и в том же духе продолжается невинная светская беседа.

Текст не предназначался для публикации. Преподобный Туичелл был от него в восторге, считая искусной стилизацией, четыре года держал рукопись у себя, показывал близким знакомым, в 1880 году отдал ее Джону Хею, будущему госсекретарю США, а тот в письме к искусствоведу Александеру Ганну назвал эссе шедевром: «Марк Твен сделал серьезную попытку вернуть нашу литературу и философию к трезвому и целомудренному елизаветинскому стандарту. Но современный вкус слишком испорчен для чего-либо столь классического». В 1882 году друг Туичелла Вуд, лейтенант из Военной академии Вест-Пойнт, отпечатал 50 экземпляров текста в типографии на роскошной бумаге, старинным шрифтом, разумеется анонимно, и распространил среди знатоков. Потом был еще ряд подпольных переизданий — открыто напечатать «1601» стало возможным лишь после судебных процессов 1959—1966 годов, легализовавших публикацию «Тропика Рака» и «Любовника леди Чаттерлей», — но некоторые американские искусствоведы продолжают сомневаться, что любимый классик мог написать подобную мерзость. Свое авторство он, однако, признал в письме Чарлзу Орру, библиотекарю из Кливленда, причем заметил, что «1601» — не «попытка вернуть литературу в целомудренные времена», а обыкновенное хулиганство.

Летние работы он завершил «Рассказом коммивояжера» («The Canvasser's Tale») — историей о человеке, коллекционировавшем эхо, которая вышла в рождественском номере «Атлантик». В Хартфорде почти не писал, некогда: гости, ужины, люди умоляют выступить то в Бостоне, то в Филадельфии, то в Нью-Йорке. Клубов ему все было мало: в пику «Вечеру понедельника» основал дамский клуб «Утро субботы». (С его слов известно, что он также учредил «Клуб скромных людей», в котором остался единственным членом, клуб «Кружок», до того неформальный, что даже ни разу не собирался, и другие в том же роде.) Но больше всего в ту осень интересовался политикой. Близились президентские выборы, кандидат от республиканцев — юрист, ветеран войны, губернатор Огайо Ратефорд Хейз, от демократов — губернатор штата Нью-Йорк Сэмюэл Тилден. Напомним, что тогда все было «наоборот»: демократическая партия — реакционная, поддерживаемая сельскими жителями, католиками, Югом, республиканская — прогрессивная партия городского Севера. Тилден был известен как порядочный человек: боролся против контролировавшей Нью-Йорк полумафиозной организации «Таммани-Холл» («банда Таммани», как ее еще звали) и посадил в тюрьму ее лидера, коррупционера Уильяма Твида. Хейз тоже обещал бороться с коррупцией, оба были неплохие люди, но выборная кампания оказалась грязной, с оскорблениями, подкупом и запугиванием избирателей. Твен после войны стал республиканцем, потому что республиканцами были его покойный тесть, брат и все хартфордские и бостонские друзья, на собраниях выступал в поддержку Хейза; сторонники Тилдена безуспешно пытались его пригласить. «Если изберут Тилдена, — писал он Хоуэлсу, — вся страна покатится прямехонько в то место, которое я не мог бы назвать вслух при миссис Хоуэлс».

5 марта 1877 года Хейз стал президентом — не вполне честно. Он получил на 19 голосов меньше Тилдена, но было 20 спорных голосов и все достались ему. Историки считают это сделкой: в обмен на спорные голоса республиканцы обязались вывести остатки войск из южных штатов и оказать Югу экономическую помощь. Когда первоначально объявили о победе Тилдена, Твен пришел в ужас, но потом, вместо того чтобы радоваться успеху своего кандидата, назвал выборы «одним из самых хладнокровных надувательств, какими республиканская партия когда-либо морочила американский народ: кражей президентского кресла у мистера Тилдена». Впрочем, современные историки полагают, что если бы выборы провелись честно, то есть при наличии у черного населения южных штатов реальной возможности (а не только права, закрепленного 15-й поправкой к Конституции) голосовать, Хейз победил бы и без подтасовок.

В дни выборов у Клеменсов гостил Брет Тарт — они с Твеном работали над пьесой «А Синь» («Ah Sin, The Heathen Chinee») о хитроумном китайце-прачке, уже воспетом Гартом в поэме «Китайский язычник». Пародийная мелодрама предназначалась для актера Чарлза Парслоу, известного ролями китайцев; Тарт почти написал ее, но признал, что не силен по части диалектов, и попросил помощи. После совместной работы соавторы, как нередко бывает, рассорились; Твен поносил Гарта всю оставшуюся жизнь. С пьесой это было не связано. Что же натворил Гарт?

По словам Твена, он занимал и не отдавал деньги, пил, буянил, оскорбил дам — членов «Утра субботы». Он также проявил политическую беспринципность: обещал голос обоим кандидатам в обмен на должность консула в Германии (и получил ее). Но главное, возможно, — его отношение к собственной семье. Гарт жил отдельно от супруги и детей и не содержал их; для Твена мужчина, бросивший жену, не был человеком. Вдобавок Гарт сделал некое ироническое замечание в адрес Оливии. Всего этого было достаточно, чтобы проявились бешеная вспыльчивость и неугасающая мстительность, о которых предупреждал Хоуэлс. Многие годы Гарт во всеуслышание назывался подлецом, лжецом, вором, предателем, пьяницей, тряпкой, негодяем и безродным космополитом; испуганная Оливия писала мужу: «Мальчишка! Хочу Вас предостеречь от одной вещи: не говорите гадостей о м-ре Гарте, не ругайте его публично, лучше бы Вы помалкивали, не позволяйте никому поймать Вас в ловушку». Но тот пропустил слова жены мимо ушей. Хоуэлс: «Он зашел дальше Гейне, который сказал, что прощал врагов, но только после их смерти. Клеменс не прощал и мертвым врагам; их смерть, казалось, усугубляла их преступления...» Это не совсем так: в интервью 1895 года (спустя 20 лет после ссоры) Твен заявил, что «ненавидит» Гарта, но после смерти последнего в 1902-м сказал несколько лестных слов о его творчестве. Под конец жизни он признал, что ненависть не имела оснований, но не потому, что Брет Гарт не был плох, а потому, что он не был виноват в своих пороках: «Закон его природы был сильнее установлений человеческих, и он должен был ему повиноваться». Тогда же признал за коллегой такие преимущества, какие редкий писатель согласится признать: Гарт весь вечер пил, а за ночь одной левой написал рассказ, «лучше которого я никогда не слышал» («Тэнкфул Блоссом»); «Он работал быстро, по-видимому, не задумываясь, не колеблясь ни минуты; то, что он сделал в час-полтора, стоило бы мне нескольких недель тяжелого напряженного труда, а по прочтении оказалось бы никуда не годным».

Пьесу закончили к середине декабря, потом случилась ссора, Гарт уехал, прислал покаянное письмо, Твен в Нью-Йорке встретился с ним (для подписания контракта) почти мирно, премьера состоялась в Вашингтоне в мае 1877 года — был провал. Твен потом говорил, что своим вмешательством испортил пьесу: его манеру балансировать на грани пародии театральная публика не приняла. В наступившем году он ни за что крупное не брался (делал это обычно только летом), писал фрагменты о семье и детстве (известные как «Ранние годы во Флориде»), говорил, что хочет написать «абсолютно честную автобиографию», хотел делать ироническую «Автобиографию Проклятого Дуня» («The Autobiography of a Damn Fool»), но оставил эту идею из-за возражений жены и предложил воспользоваться ею Ориону.

16 мая на неделю съездили с Туичеллом (без жен) на Бермудские острова: «первые настоящие каникулы», «самое радостное путешествие — ни страданий, ни мук совести». Летом Клеменсы перебрались в «Каменоломню», туда же приехал недавно женившийся Чарлз Лэнгдон с семьей. Твен написал в «Атлантик» серию очерков о Бермудах — хвалил прелести тихой жизни без газет и железных дорог, а также умелое британское правление. Для того же «Атлантик» сочинил очередную пародию на «настоящий» роман — «Любовь Алонсо Фиц-Кларенса и Розанны Этельтон» («The Loves of Alonzo Fitz Clarence and Rosannah Ethelton»), знаменитую тем, что влюбленные разговаривают по телефону через океан — в реальности это станет возможным лишь в 1915 году. Сам Твен с телефоном познакомился весной в Хартфорде — агент Грэма Белла предложил ему акции телефонной компании, он отказался, решив, что дело нестоящее, но дома телефон установил и, хотя называл его дьявольским изобретением, пользовался им охотно. Из воспоминаний Кэти Лири, служанки: «У нас телефон работал не очень хорошо. Это раздражало м-ра Клеменса, иногда он говорил, что выбросит его. Однажды он стал звонить докторше, миссис Тафт, было плохо слышно, и он сказал: "Уберите к чертовой матери эту гребаную хреновину, она меня задолбала", и стал очень страшно ругаться. И вдруг услышал в трубке голос миссис Тафт, которая говорила: "Доброе утро, мистер Клеменс". Он сказал: "О, миссис Тафт, я только что подошел к телефону и слышу, как Джордж, наш дворецкий, бранится. Я непременно поговорю с ним об этом"».

Собственное изобретение Твена, альбом для вырезок, стараниями фирмы Дэна Слоута («Слоут, Вудмен и Ко») начало приносить доход — к 1878 году прибыль составила 12 тысяч долларов, в год продавалось до 50 тысяч альбомов; к началу XX века Слоут выпускал уже 57 разновидностей альбома и Твен получил как минимум 50 тысяч долларов. Но он-то ждал миллионов... Он начал и бросил пьесу-пародию «Капитан Саймон Уилер, детектив-любитель» («Captain Simon Wheeler, The Amateur Detective»). Набрасывал план «Принца и нищего». Идей было много. Из заметок того лета: «Эдуард VI и нищий мальчик случайно меняются местами накануне кончины Генриха VIII. Принц в лохмотьях — бедствует, а нищий, ставший принцем, терпит муки дворцовой жизни вплоть до самого дня коронации в Вестминстерском аббатстве, когда все разъясняется». «Человек, назначенный надзирателем к умалишенным, по ошибке попадает в дом, где живут здоровые люди. Дело происходит в Англии, и они называют его "смотрителем", так как уверены, что он — новый смотритель охотничьих угодий, которого им прислали. А тот, кого они ждали, тем временем управляет сумасшедшим домом и находится в большом затруднении». И опять о рае капитана Стормфилда: «Разные отделы рая. В каждый особый вход. У одного входа встречают кабатчика: артиллерийский салют, сонмы ангелов, факельное шествие. Он воображает, что ему суждено стать украшением райского общества. Но вот торжества окончились, и он впадает в ничтожество. Что еще обиднее — ему приходится три недели подряд отбывать повинность: день и ночь с факелом в руках орать в честь каких-то подонков, которых он вообще послал бы охотно к черту».

23 августа негр Джон Льюис, работавший в усадьбе (он был свободнорожденным и имел собственную ферму), спас жизнь жене и дочери Чарлза Лэнгдона, остановив понесших лошадей; герой получил единоразовое вознаграждение от Лэнгдона и пенсион от Клеменсов. Твен назвал Льюиса «достойнейшим из людей» и, как считается, частично списал с него Джима в «Геке Финне». В сентябре Клеменсы вернулись в Хартфорд, где случилось другое происшествие, комическое: шатался у дома подозрительный человек, думали — грабитель, а он оказался любовником горничной, жениться не хотел, но сделал это под давлением хозяина дома и Туичелла. Позднее Твен сделает из этого историю, но тогда он был занят другой работой — «Рассказом предпринимателя» («The Undertaker's Tale»). Почтенное религиозное семейство Кадавров, гробовщиков, молится, чтобы бизнес шел хорошо, но люди вокруг, увы, здоровы, и семья на грани разорения; наконец Бог внял молитвам и наслал эпидемию холеры. Прочел жене и Хоуэлсу — те умолили не печатать (публикация состоялась л ишь через 100 лет). Не в первый и не в последний раз Твен подбирался к важной для него мысли: когда мы молимся — о чем мы молимся на самом деле? Ведь божество, если оно существует, не может быть таким глупым, чтобы за словами не разгадать наших истинных желаний...

Он продолжал переписывать историю Стормфилда, но ни один вариант его не удовлетворял. «Атлантик» той осенью получил от него только «Рассказы о великодушных поступках» («Magnanimous Incident Literature»), сборник анекдотов о том, к каким последствиям приводят добрые дела: «Берегитесь книг. Они рассказывают только половину истории. Когда несчастный просит у вас помощи и вы сомневаетесь, к какому результату приведет ваша благотворительность, дайте волю вашим сомнениям и убейте просителя». В одной из историй рассказывается, как некто остановил понесших лошадей и спас женщин: «Благодарная дама записала его адрес и, прибыв домой, рассказала об этом героическом поступке своему мужу (который любил читать книжки), и он, проливая слезы, выслушал трогательный рассказ, а потом, возблагодарив совместно с дорогими его сердцу того, кто не допустит даже воробья упасть на землю незамеченным, послал за храбрым юношей и, вложив ему в руку чек на пятьсот долларов, сказал:

— Возьмите это в награду за ваш благородный поступок, Уильям Фергюссон, и если вам понадобится друг, вспомните, что у Томпсона Макспаддена бьется в груди благодарное сердце».

Фергюссон приводит в дом Макспадденов своих родственников-пьяниц, те садятся им на шею и превращают жилище в хлев; Макспадден в конце концов изгоняет их со словами: «Да, вы спасли мою жену, но следующий, кто это сделает, умрет на месте!» Вот и гадай: то ли героический негр Льюис не был таким уж чудесным человеком и восхваления Твена в его адрес были неискренни, то ли автор просто не смог обуздать свой язык; во всяком случае, и Льюису, и Чарлзу Лэнгдону рассказ вряд ли доставил удовольствие. Твен вообще был из тех, кто «для красного словца не пожалеет и отца», и «ничего святого» не признавал: вот характерный эпизод из переписки с матерью. Старушка просила сына: «поцелуй [kiss] Сюзи за меня», а написалось у нее kill — «убей». Ответ сына: «Я сказал Ливи, что мама стара и мы должны исполнять малейшую ее прихоть, как бы трудно это ни было; так что я позвонил Дауни [слуге], и мы с Ливи, обливаясь слезами, держали нашу детку, пока он отпиливал ей голову».

Бестактности он совершал ежечасно, но раскаивался отчаянно. 17 декабря на обеде в честь 70-летия поэта-классика Уиттьера произнес речь о трех пьянчужках, которые вваливаются в старательскую хижину и называют себя именами мэтров: Лонгфелло, Эмерсона и Холмса. Выступление сопровождалось гробовым молчанием. Лонгфелло и Холмс не обиделись, Эмерсон немного обиделся, но скоро отошел, сам Твен готов был повеситься. Хоуэлсу: «Со временем мой стыд не уменьшается, а растет. Он все растет и растет. Этот поступок прибавился к списку моих дурных поступков, счет которым я веду с семи лет, и все эти поступки, независимо от давности, продолжают преследовать меня. Я опозорился на всю страну, лучше мне не появляться на людях. "Атлантику" повредит, если я буду в нем публиковаться. <...> Кажется, я был не в своем уме, когда сочинял ту речь и не заметил своего неуважения к тем людям. И как я опозорил Вас, который представлял меня так любезно! Мысли об этом жгут меня огнем». И как ни успокаивали его, не мог утешиться лет десять — потом, правда, заявил, что не понимает, почему из-за безобидной речи «поднялся такой сыр-бор».

В начале 1878 года Редпат вновь предложил гастроли — в прошлом году Твен давал понять, что может согласиться, теперь отказал: он не может смотреть людям в глаза. Сидел дома, принимал только близких, играли в бильярд — он всегда любил это занятие, теперь увлекся так, что катал шары ночи напролет, доводя соперников до изнеможения. Больше обычного бывал с детьми (Сюзи пять с половиной, Кларе четыре года). «Достаточно одного ребенка, чтобы заполнить весь дом и двор. Дня не хватает даже на одного ребенка. Пока вы в здравом уме, не просите Бога послать вам близнецов. Близнецы равнозначны постоянному бунту. А между тройняшками и революцией, в сущности, нет никакой разницы». «Обычный ребенок — это целый сборник вопросов-головоломок. На какое уважение могут рассчитывать родители, которых можно уличить в невежестве в двух случаях из трех? Поэтому имеет смысл время от времени отвечать на какой-нибудь легкий вопрос, дабы убедить детей в том, что вы можете это сделать, если захотите. Когда же они пристанут с чем-нибудь потруднее, можно ответить: "А тебе что задело?" Или просто: "Заткнись!" Так вы воспитаете в детях независимость, уверенность в себе и выдержку, которая избавит их от искушения раскроить вам череп и узнать, как можно при познаниях столь обширных таить это все в себе». Записывал их смешные словечки, как Чуковский. «Клара: Почему нельзя?

— Потому что я сказала нет.

— Но ты же не сказала, почему нет».

«Самое последнее страстное желание Сюзи — иметь плохие зубы и очки, "как у мамы"». «У Сюзи тесные ботинки. Мать: "Сюзи, думай о Господе". — "Мама, я не могу в этих ботинках"».

Хоуэлсу: «Хочу рассказать новости о Сюзи. Ее часто мучают сны: ее последний навязчивый кошмар — что ее съели медведи. Она серьезный и вдумчивый ребенок, как Вы знаете. Прошлой ночью ей опять приснилось это. Утром, рассказав сон, она несколько минут стояла, погруженная в размышления, и наконец сказала: "Мама, жалко, что я в этом сне никогда не бываю медведем, а только человеком". <...> Я хотел бы однажды забраться в голову ребенка и понять, что за процессы там происходят».

Кроме детей, ничто не радовало. В апреле он сообщал матери: «Почти все время я беспокоен и раздражен. Это все из-за дел, из-за неприятностей, из-за мучительных для меня писем от доброжелательных незнакомцев, на вежливые ответы которым я должен тратить полдня... Дома я не могу писать. От этого страдают мои доходы. Так что я решил забрать своих в какой-нибудь тихий уголок в Европе и там жить, не двигаясь с места, пока не закончу хоть одну из полдюжины начатых и брошенных книжек». Ехать решили в Германию, семья взялась учить немецкий. Памела просила взять с собой ее семнадцатилетнего сына Сэма, Твен племянника любил, но отказался: «Ни к чему хорошему это не приведет. После того как Сэм поживет в Европе самостоятельно и оботрется и обобьется, думаешь, он по-прежнему будет отказываться от виски и стесняться ходить по барам?» Зато уговорил Туичелла летом приехать в Европу — у того не было средств, но Твен, хотя и нечасто давал людям деньги, умел делать это с таким тактом, что соглашались самые щепетильные.

Для будущей книги надо искать издателя: Элиша Блисс оказался «мошенником», последний сборник «"Режьте, братцы, режьте!" и другие рассказы» издал в марте 1878 года Дэн Слоут, но он тоже «жульничал» — все эти подлецы одинаковы. Твен подписал контракт с Франком Блиссом, сыном Элиши, открывшим свое издательство. Хоуэлс просил присылать очерки для публикации в «Атлантик» — его Твен жуликом не считал, но ответил отказом: невыгодно, он заработает больше, если сначала выпустит книгу.

11 апреля отплыли: семью сопровождали Клара Сполдинг, дворецкий Гриффин и няня Розина Хэй. Прибыли в Гамбург 25-го, поселились в Гейдельберге, сняли дом.

В Германии Твена ценили выше, чем на родине. Его гротесковый, фантасмагоричный юмор был немцам по душе. Переводили его с 1872 года, издатель Таухниц платил автору роялти, хотя по закону не был обязан это делать, Твен был ему благодарен. Он прилично знал немецкий; в Берлине его носили бы на руках, но он нуждался в тишине, выступил только 4 июля перед гейдельбергскими студентами. Он тоже полюбил Германию, хотя издевался над немцами безбожно (как и другой германофил — Джером Джером). Полюбил тихость, размеренность, чистенькие домики, герани на окнах, все то, что Марк Алданов назвал «безобидной, уютной глупостью». Пороки французов и итальянцев раздражали — недостатки немцев умиляли.

«— Кто здесь погребен?

— Никто.

— Почему же стоит памятник?

— Это не памятник. Это печка.

Мы стояли, обнажив головы. Теперь мы надели шляпы. Печка вышиной в восемь футов. Посреди утолщение в три с половиной на два с четвертью фута, вроде женского бюста. Наверху — украшения».

«Помещение банка в Гамбурге раньше, видимо, служило конюшней. Если бы наши банкиры были такими же скромными, быть может, и банки реже бы лопались».

Корней Чуковский, 1955: «Вчера читал "Tramp Abroad" — и с прежним восторгом "The Awful German Language". Эта глава кажется мне одним из лучших произведений Твена. Никогда ни одна филологическая статья не вызывала такого хохота. Написать веселую статью о лингвистике — сделать грамматику уморительно смешной — казалось бы, немыслимое дело, и, однако, через 50 лет я так же весело смеялся — читая его изыскания». Эссе, которое насмешило Чуковского, — «Об ужасающей трудности немецкого языка», приложение к книге «Пешком по Европе» («Tramp Abroad»)1: «Самое обычное рядовое предложение в немецкой газете представляет собой неповторимое, внушительное зрелище: оно занимает пол газетного столбца; оно заключает в себе все десять частей речи, но не в должной последовательности, а в хаотическом беспорядке; оно состоит из многоэтажных слов, сочиненных тут же, ко мгновенному наитию, и не предусмотренных ни одним словарем — шесть-семь слов наращиваются друг на дружку просто так, без швов и заклепок...»2 Из другой статьи, «Красоты немецкого языка» («Beauties of German Language», 1880): «Немецкое длинное слово создалось противозаконным способом, это гнусная фальсификация, подделка. Словари его не признают, и в словарях его нечего искать. Оно получилось из соединения целой кучи слов воедино, и при этом без всякой надобности: это выдумка лентяев и преступление против языка. <...> Дрезденская газета "Охотник", которая думает, что в Южной Африке водятся кенгуру (Beutelratte), говорит, что готтентоты (Hottentoten) сажают их в клетки (Kotter), снабженные крышками (Lattengitter) для защиты от дождя. Поэтому клетки называются "латтенгитгерветтеркоттер", а сидящие в них кенгуру — "латтенгиттерветтеркоттербейтельраттен". Однажды был арестован убийца (Attentater), который убил в Штретгертротеле готтентотку (Hottentotenmutter), мать двух глупеньких, заикающихся детей. Эта женщина по-немецки называется "Готтентотенштоттертроттельмуттер", а ее убийца — "Готтентотенштоттертроттельмуттераттентетер". Убийцу посадили в клетку для кенгуру — "бейтельраттенлаттенгцттерветтеркоттер", откуда он через несколько дней убежал, но был случайно пойман каким-то готтентотом, который с сияющим лицом явился к судье.

— Я поймал кенгуру, — "бейтельратте", — сказал он.

— Какого? — спросил судья. — У нас их много.

— Аттентетерлаттенгиттерветтеркоттербейтельратте.

— Какого это — "аттентетер", о ком ты говоришь?

— О "Готтентотенштоттертроттельмуттераттентетер".

— Так почему же ты не сказал сразу: "Готтентоттенштоттертроттельмуттераттентетерлаттенгиттерветтеркоттербейтельратте"?»

1 августа в Баден-Бадене Твен встретился с Туичеллом, двинулись в пеший поход по швейцарским и французским Альпам; остальные Клеменсы путешествовали тем же маршрутом, но на поезде, изредка пересекались; семью Твен обожал, но никогда, по собственному признанию, не был так счастлив, как на холостяцких каникулах. Из писем Туичелла жене: «Марк — чудной парень... Больше всего его восхищает зрелище сильных и быстрых горных потоков, он кидает в воду палки и камни, прыгает и вопит от радости, ведет себя как мальчишка». «В нем есть кое-что грубое. Но я никогда не встречал человека, столь внимательного к чувствам других. Ему кажется неучтивым проходить вблизи от гуляющего человека, потому что того это может обеспокоить. Он робеет до дрожи при виде незнакомцев; терпеть не может спрашивать дорогу. Его чувствительность распространяется и на животных. Если нам случается ехать в повозке, он думает только о лошади. Он не может видеть, как используют кнут... Он чрезвычайно внимателен ко мне во всех — или почти во всех отношениях».

Недостаточно внимателен к другу Твен, вероятно, был в дискуссиях о вере. Религия — его любимая тема: толковал о ней с родней, слугами, каждым встречным. Клара Клеменс писала в книге «Мой отец Марк Твен», что отец и тетка Сьюзен (святая Сью, как Твен ее звал) беседовали на эту тему каждое утро и тетка «была настолько шокирована его оригинальными доводами, что даже не обижалась». В 1878 году Твен был стопроцентным деистом, говорил, что верит в Бога как создателя Вселенной, управляющего ею посредством законов физики; Оливия давно перестала, по ее словам, «верить в ортодоксального библейского Бога, который следит за каждой человеческой душой», и разделяла взгляды мужа, Хоуэлс — тоже. Но Туичелл был хоть и не ортодоксом (даже посещал с Твеном бостонский атеистический клуб «Радикал»), но все-таки священником... Их разговоры не записаны, но сохранились письма Твена: «Я нисколько не верю в Вашу религию. Я лгал всякий раз, когда пытался притворяться. Минутами, иногда, я был близок к тому, чтобы уверовать, но тотчас это чувство меня покидало. Я не верю, что хоть одно слово в Вашей Библии было вдохновлено Богом в большей степени, чем какая-либо другая книжка. Я считаю, что все это дело рук человеческих от начала до конца — искупление и все прочее. Проблемы жизни, смерти, вечности гораздо сложнее и глубже, чем написано в Вашей книге».

Но, едва расставшись с другом (прогулка завершилась в начале сентября в Лозанне), он уже изнывал от раскаяния: «Я был так подавлен вчера на вокзале, и утром, проснувшись, не мог поверить, что Вы действительно уехали и кончилась наша чудесная прогулка. О, мой дорогой! Это были такие роскошные каникулы, и я так благодарен Вам за то, что Вы приехали. Я стараюсь забыть все случаи, когда я плохо обращался с Вами и обижал Вас; я хочу думать, что Вы меня простили, и помнить только очаровательные часы прогулок и те времена, когда я не был недостоин Вашей дружбы, которая для меня важнее всего в мире после Ливи». Туичелл простил, разумеется: он был из тех священников, которые считают, что быть порядочным человеком важнее, чем ходить в церковь, и надеются, что Бог рассуждает так же.

От первоначального плана сидеть на одном месте и работать Твен отказался — решил показать Европу жене, которая еще никогда не путешествовала. 16 сентября поехали в Италию, провели там два месяца: Венеция, Флоренция, Рим, опера, музеи, покупки, в частности кровать XVI века (или подделка). Из записных книжек: «Вздыбленные лошади на картинах старых мастеров походят на кенгуру». «Марсов зал в Питти, тициановский портрет Неизвестного. Боже, какими дряблыми, пустоголовыми и напыщенными выглядят все мученики, ангелы и святые рядом с этим царственным человеком». «Понтий Пилат мучился укорами совести и утопился в Люцернском озере. Это объясняет, почему гору назвали Пилат». 15 ноября прибыли в Мюнхен, поселились в пансионе, где проживут больше трех месяцев, лишь на пару дней съездив в Берлин, и Твен наконец взялся за работу. Его, возможно, мучила вина перед Хоуэлсом за отказ присылать очерки, поэтому он слал в «Атлантик» все, что не влезало в будущую книгу: пародию «Дуэль Гамбетты» («Gambetta Duel»), веселую историю «Похищение белого слона» («The Stolen White Elephant»).

«— Теперь расскажите мне, что ваш слон ест и в каком количестве.

— Ну, если говорить о том, что он ест, так он ест решительно все. Он способен сожрать человека, сожрать Библию. Одним словом, он ест все, начиная с человека и кончая Библией.

— Хорошо, превосходно. Но это слишком общее указание. Мне нужны подробности — в нашем ремесле больше всего ценятся подробности. Вы говорите, он любит человечину; так вот, сколько человек он может съесть за один присест или, если угодно, за один день? Я имею в виду — в свежем виде.

— А ему все равно, в каком они будут виде — в свежем или несвежем. За один присест он может съесть пять человек среднего роста.

— Прекрасно! Пять человек — так и запишем. Какие национальности ему больше по вкусу?

— Любые, он непривередливый. Предпочитает знакомых, но не брезгует и посторонними людьми.

— Прекрасно! Теперь перейдем к библиям. Сколько библий он может съесть за один присест?

— Весь тираж целиком.

— Это слишком неопределенно. Какое издание вы имеете в виду — обычное, in octavo, или иллюстрированное, для семейного чтения?»

Другой рассказ, первоначально предназначавшийся для книги и опубликованный «Атлантиком» — «Великая революция в Питкерне» («The Great Revolution in Pitcairn»). История основана на фактах: на необитаемом острове в Тихом океане в 1790 году высадилась мятежная команда корабля «Баунти», с собой моряки привезли таитян с соседних островов. Через несколько лет таитяне-мужчины взбунтовались и перебили большинство белых, таитянки — жены моряков — за это убили своих братьев, а потом оставшиеся моряки убивали друг друга, пока не остался один, Джон Адамс, ставший правителем острова. В 1808 году к берегу пристал корабль капитана Фолджера, от которого мир узнал о трагедии: к тому времени община состояла из Адамса, восьми таитянок и двадцати пяти детей-полукровок. Сейчас Питкерн — государство со статусом заморской территории Великобритании, самое маленькое государство в мире — населяют его около 50 человек, но у них есть парламент; это первая территория в составе Британской империи, где было введено избирательное право для женщин.

Робер Мерль сделал центром романа «Остров» взаимоотношения белых с таитянами, восстание и всеобщую бойню, Твена заинтересовал другой эпизод: в 1832 году в Питкерн прибыл некто Джошуа Хилл, выдал себя за представителя английских властей, установил диктатуру, насаждал крайние формы протестантства (в 1838-м обман раскрылся и Хилл был изгнан). «Он стал необычайно популярен, и на него взирали с почтением, ибо он начал с того, что забросил мирские дела и все свои силы посвятил религии. С утра до ночи он читал Библию, молился и распевал псалмы либо просил благословения. Никто не мог так умело, так долго и хорошо молиться, как он». Мошенник убедил питкернцев, что Англия их угнетает, организовал переворот, провозгласил себя императором, ввел налоги, армию, титулы, все заседали в комиссиях, а землю пахать бросили и стало нечего есть. «Тем временем, как всякий пророк мог предвидеть, народился социал-демократ. Когда император ступил на золоченую императорскую тачку у дверей церкви, социал-демократ пырнул его пятнадцать или шестнадцать раз гарпуном, но, к счастью, с таким типично социал-демократическим умением бить мимо цели, что не причинил ему никакого вреда».

Занимала Твена также телепатия — он начал писать статью «Передача мысли на расстоянии» («Mental Telegraphy»), но отложил (в 1884-м сказал, что не решился публиковать — засмеют). Приводил примеры: садился писать кому-нибудь письмо одновременно с адресатом, иногда они с женой одновременно произносили какую-нибудь фразу. (Телепатия тогда рассматривалась не как «паранормальное явление», а как научное, вроде гипноза, и ею увлекались лучшие умы человечества, включая ученых-естественников.) От «путевой» книги беспрестанно отвлекался, собирал ее с огромным трудом, злился, писал Хоуэлсу: «Хорошую юмористику можно написать только в покое, а мне осточертели путешествия, и отели, и опера, и Великие Художники...» Наконец построил книгу так: рассказчик и его друг начитались путеводителей, наслушались легенд и мечтали обойти Европу пешком, но единственное пешее путешествие, которое они совершили, — 47 миль вдоль стен комнаты в поисках двери. Насобирал анекдотов, фольклора, потом пришлось выкидывать — фрагменты были хороши, но совершенно не шли к делу (потом пристроит их в другие книги).

Матери, 1 декабря: «Вчера я прожил полжизни и начал двигаться к старости. Это не произвело на меня никакого впечатления». Затосковали в Мюнхене, весну решили провести в Париже, где жили многие земляки и знакомые: Олдрич, хартфордский юрист Джидни Банс, поэт Фрэнк Милле, супруги Чемберлен, с которыми подружились во Флоренции. В Париж прибыли 28 февраля, погода была скверная, все не нравилось. «Во Франции нет зимы, лета и нравственности. В остальном это прекрасная страна».

Не в пример другому великому земляку, Хемингуэю, Твен французов, как и всю «латинскую расу», терпеть не мог (делая исключение лишь для Жанны д'Арк). Ненависть эта труднообъяснима. Он называл их бесчувственными, холодными, лицемерными, жестокими. Написал фрагмент «Французы и команчи», в книгу не включенный и опубликованный лишь в 1962 году: два нелюбимых им народа объединяла страсть «резать и жечь друг друга». В тот период Клеменсы читали диккенсовскую «Историю двух городов», где говорится об ужасах французской революции, глава семьи читал также об ужасах недавно отшумевшей Парижской коммуны («Коммунизм — идиотство. Они хотят поделить собственность. Предположим, они это сделали. Но нужны мозги, чтобы удержать полученные деньги. Вскоре деньги вернутся в руки прежнему владельцу и коммунист снова будет беден. Придется заново делить каждые три года»). На самом деле англичане и американцы тоже, бывало, «резали и жгли друг друга», и вообще все народы преимущественно этим и занимались, но досталось лишь одному: «Так придем же все, как один, на помощь французу, проникнемся бескорыстной любовью к этому презираемому и униженному звену между человеком и обезьяной, поднимем его и сделаем нашим братом!»

Ни с какими французами Твен не ссорился и не дружил, так что личных причин для неприязни вроде бы не было. Увы, напрашивается единственное объяснение — он их не любил за то, что они были к нему абсолютно равнодушны. Почему? Во-первых, его разговорный французский был плох и он никогда во Франции не выступал. Во-вторых, как он сам заметил, французам был чужд его юмор. В 1872 году литератор Тереза Бланк перевела «Лягушку» на французский, опубликовала эссе о Твене в «Ревю де Монд», перевела и «Простаков», оценили книгу низко — американец смеется, а над чем — непонятно, гордится невежеством, корчит из себя демократа, а в России царь с ним поговорил, так он сошел с ума от восторга. Далее французы добросовестно его переводили и издавали, но так и не поняли, над чем смеяться, — безвкусное шутовство. Как признают они сами (например, А. Фуллье в книге «Психология французского народа»), «француз лишен сильного воображения. Его внутреннее зрение не отличается интенсивностью, доходящей до галлюцинации, и неистощимой фантазией германского и англосаксонского ума»; «Мы более рассуждаем, нежели воображаем». Твеновский гротеск, нанизывание одной нелепицы на другую «с интенсивностью, доходящей до галлюцинации», вероятно, казались французским читателям чем-то тяжеловесным, многословным; к чему столько громоздить, когда мысль можно выразить одним хлестким bon mot? Твеновские афоризмы — вот что могло бы иметь во Франции успех, но их там никто не публиковал.

Работалось неважно — опять опера, музеи, обеды и прочие скучные и ненавистные вещи, без которых Твен не мог существовать. Летал на воздушном шаре (тогда все летали), встречался с Таухницем, с президентом Леоном Гамбеттой, в мае трижды виделся с Тургеневым: «Одна знаменитость, которая интересовала меня более всего, был известный Тургенев, великий как своими свершениями в литературе, так и своим отважным до самопожертвования патриотизмом» (имеется в виду литературный вклад Тургенева в дело освобождения крестьян); записал, что Иван Сергеевич подарил ему свою книгу, но не уточнил какую и не сказал, понравилась ли она ему.

Одна из претензий Твена к французам — «безнравственность», но она же его привлекала, как и других американцев, собиравшихся в парижском «Клубе живота» (основанном скульптором Огюстом Сен-Годеном): там он в апреле произнес речь, на какую не отважился бы даже в самом либеральном американском клубе, — «Искусство мастурбации» (в 1942 году нелегально было издано 50 экземпляров текста, фрагменты печатались в «Плейбое»). «Робинзон Крузо говорит: "Невозможно выразить, как я благодарен этому тонкому искусству"». «Цезарь в своих "Записках" говорит: "Одиноким она — компаньон; отвергнутым — друг; старым и немощным — благодетель; бедные с ней становятся богатыми, ибо могут позволить себе это величественное развлечение". Также этот великий мыслитель отметил: "Иногда я даже предпочитаю ее содомии"». «Бригем Янг, бесспорный авторитет, сказал: "Если сравнивать сами знаете с чем, то это похоже на сравнение солнечного зайчика с молнией"». Это — самое приличное, остальное лучше не цитировать.

Об этой своей выходке он в книге умолчал, но много рассуждал о пристойности и непристойности. Живописи дозволено все, литературе — ничего, и ханжество с каждым годом усиливается, раньше все читали Боккаччо и Рабле, а теперь даже Филдинг и Смоллетт считаются неприличными. «Логика критиков непостижима. Если я напишу: "Она была голая" — и затем приступлю к подробному описанию, критика взвоет. Кто осмелится читать вслух подобную книгу в обществе? Однако живописец поступает именно так, и на протяжении столетий люди собираются толпами, смотрят и восхищаются». Непонятно, хорошо ли, по его мнению, что смотрят и восхищаются: тициановскую «Венеру Урбино» он назвал «богиней скотства», «самой непристойной, отвратительной и бесстыдной картиной на свете» (почему-то он решил, что Венера на этой картине мастурбирует: воображение человека, чье детство исковеркано пуританством, не может не загрязниться, он сам это признавал), что, учитывая его протесты против ханжей и речь в «Клубе живота», было довольно непоследовательно.

Парижская погода доконала семейство: жена простудилась, у мужа разыгрался ревматизм. 10 июля через Бельгию и Голландию отправились в Лондон, прибыли 20-го, обнаружили ту же слякоть, да и англичане, у которых раньше не находилось недостатков, начали раздражать. «Уже несколько лет в нашей литературе установился обычай хвалить все английское, хвалить от души. Это не находит отклика в Англии и потому прекратится». Зато в Лондоне, в отличие от Парижа, Марка Твена восторженные толпы носили на руках — там его признали «настоящим» и сравнивали с Диккенсом. Новые знакомства: встречались с Генри Джеймсом на обеде (впоследствии видались еще два или три раза), остались холодны друг к другу; Твен говорил, что, осилив книгу Джеймса, ее никогда не станешь перечитывать, Джеймс — что твеновский юмор предназначен для примитивных людей. Зато с Брэмом Стокером, который был в ту пору секретарем Генри Ирвинга, завязалась дружба, Стокер впоследствии помогал Твену в издательских делах. Неделю гостили в замке Реджинальда Чолмондели, дяди популярной романистки. 19 августа состоялась встреча с Чарлзом Дарвином в его доме, о которой, к сожалению, ни тот ни другой не оставили подробных воспоминаний; Твен писал только, что чувствовал себя рядом с великим человеком так же неловко, как с генералом Грантом, а Дарвин признавался, что лучшим отдыхом от тяжелого дня всегда были для него книги Твена. В июле у шотландца Макдоналда встречались с Льюисом Кэрроллом, подробности тоже неизвестны, за исключением того, что британец показался американцу чересчур скромным. 23 августа Клеменсы отплыли в Нью-Йорк, были дома 3 сентября; газеты писали, что великий комик за время путешествия весь поседел.

Конец 1879 года — жизнь в Хартфорде, суетная, но благополучная, дом — полная чаша, обеды на двести персон. Дочерям пора было ходить в школу, но по настоянию отца решили обучать их дома. В октябре Твен ездил в Эльмиру, произнес речь об Адаме и предложил установить прародителю человечества памятник (ранее с таким предложением выступал Бирс); в ноябре в Чикаго выступил на банкете в честь Гранта, вернувшегося в Штаты после двухлетнего пребывания за границей, там познакомился с Робертом Ингерсоллом — юристом, общественным деятелем, королем ораторов; его речи Твен называл «божественной музыкой». Ингерсолл тоже славился афоризмами: «Любовь — единственный священник», «Невежество — единственное рабство»; он был антиклерикалом, атеистом, либералом, прямым последователем Томаса Пейна — и при этом не изгоем, а благополучным человеком, которого обожали магнаты и президенты; его семейная жизнь сложилась идиллически, и враги безуспешно пытались отыскать у него какой-нибудь грешок. То был вдохновляющий пример: можно, оказывается, проповедовать то же, что и Пейн, и не быть наказанным.

3 декабря, Бостон — речь в честь Оливера Уэнделла Холмса, те же гости, что на злополучном обеде двухлетней давности, на сей раз все пристойно. 7 января 1880 года Твен закончил «Пешком по Европе». Половина книги посвящена Германии, половина — остальным странам. Европа описана с точки зрения тех же «простаков», которым кажутся забавными дикарские европейские обычаи: немецкие студенческие корпорации, дуэли, опера, угодничество перед титулованными особами, но все тонет в потоках вставных новелл, не имеющих отношения к теме. Отдал книгу Блиссу, но не сыну, как намеревался, а все-таки отцу, вышла она 13 марта. Пресса встретила ее холодно: вторичная работа, да, есть чудесные фрагменты, как, например, история о сойке: «Вы, может, скажете, что сойка — птица? Ну что ж, в некотором смысле она, пожалуй, птица, тем более у нее и перья, и опять же и в церковь она не ходит; зато во всем остальном она такой же человек, как мы с вами. И я объясню вам — почему. У сойки такие же способности, инстинкты, такие же чувства и интересы, как у человека. У сойки нет ничего святого, как у любого конгрессмена. Сойка и соврет, сойка и украдет, сойка и обманет и продаст вас ни за грош; сойка четыре раза из пяти нарушит клятву. Сойке вы ни в жизнь не втолкуете, что есть такая штука, как священный долг. Опять же я скажу, сойка ругается похлеще любого джентльмена на приисках. Вы скажете, кошка ругается? Оно конечно, кошка ругается; но дайте сойке случай выложить все свои запасы — и куда там ваша кошка!» Однако в целом получилось непонятно что. Автор не унывал и не спорил — он редко вступал в дискуссии о своих работах. Он уже приступил к «Принцу и нищему».

Примечания

1. Известна также как «Бродяга за границей».

2. Перевод Н. Вольпин. 



Обсуждение закрыто.