Застольные речи. — Политические дела

Нью-Йорк, 10 января 1906 г.

Мне предстоит произнести несколько речей в ближайшие два-три месяца, а за прошлые два-три месяца мне тоже пришлось произнести несколько речей, — и как-то вдруг мне подумалось, что люди, которые выступают с речами на собраниях того или другого рода, особенно на официальных банкетах, часто без всякой надобности утруждают себя подготовкой к выступлению. Обычно речь на банкете не играет важной роли по той причине, что банкет обычно устраивают, либо отмечая какое-нибудь событие скоропреходящего значения, либо чествуя почетного гостя, — и в этом нет ничего особенно важного: я хочу сказать — ничего такого, на чем следовало бы сосредоточиться оратору, произнося речь на такую тему, а действительно важно, быть может, чтобы оратор постарался говорить достаточно интересно, не утомляя и не раздражая людей, которые не пользуются привилегией говорить речи и не имеют права уйти, когда начинают говорить другие. Так что обыкновенное милосердие по отношению к этим людям требует, чтобы оратор хоть сколько-нибудь подготовился, вместо того чтобы идти на банкет с абсолютно пустой головой.

Человек, который часто произносит речи, не может уделять много времени на их подготовку и, вероятно, идет на банкет с пустой головой (как и я привык делать), намереваясь позаимствовать тему у других неподготовленных ораторов, которые будут говорить до него. А это совершенная правда, что если вам удастся попасть в список ораторов третьим или еще того дальше, можно рассчитывать с полной уверенностью, что не тот, так другой из предыдущих ораторов даст вам все нужные темы. В самом деле, у вас, надо полагать, их наберется гораздо больше, чем требуется, так что можно даже запутаться. Вам захочется говорить на все эти темы, а это, конечно, опасно. Следует выбрать одну из них и говорить на эту тему, и можно поставить сто против одного, что через две минуты вы пожалеете, что не выбрали какую-нибудь другую. Вы начнете отклоняться от избранной вами темы, потому что заметите, что есть и другая, гораздо лучше той.

Об этой старой-старой истине, известной мне по опыту, мне напомнил один случай в Плэйерс-клубе, где на днях двадцать два моих старых знакомых по клубу давали для меня обед1 в знак удовольствия увидеться со мной снова после трехлетнего отсутствия. Случай этот произошел по глупости совета директоров — совета, который исполняет свои обязанности со времени основания клуба; а если это и не тот же самый совет, который был у них вначале, то это совершенно все равно, поскольку его членов, надо полагать, выбирают все из того же сумасшедшего дома, откуда взяли и первый совет. В тот вечер председателем был Брандер Мэтьюз, и он открыл заседание непринужденной, весьма утешительной и удачной речью. Брандер всегда бывает подготовлен и в форме, когда собирается выступить с речью. После этого он дал слово Гилдеру, который пришел не подготовившись и, вероятно, надеялся почерпнуть что-нибудь у Брандера, но это ему не удалось. Говорил он плохо и сел хотя и не окончательно посрамленный, но с большим конфузом. Следующим выступал Фрэнк Миллет (художник). Он с большим трудом довел до конца свою речь, доказав два положения: во-первых, что он готовился и не помнит всего, что приготовил; и во-вторых, что тема у него неважная. О подготовке свидетельствовало главным образом то, что он пытался прочесть два порядочной длины стихотворения — хорошие стихи, — но читал он неуверенно и плохим чтением превратил их в плохие. Скульптуру тоже надо было как-то представить, и Сент-Годенс принял приглашение, пообещав выступить с речью, но в последнюю минуту не смог приехать, и вместо него пришлось встать и произнести речь совершенно неподготовленному человеку. Он не сказал ничего оригинального или волнующего, и, в самом деле, все им сказанное было так робко и нерешительно, совершенно заурядно, что новым и свежим показались только последние слова о том, что он совершенно не ожидал, что ему придется выступить с речью! Я бы мог закончить эту речь за него, столько раз я ее слышал.

Эти люди потерпели неудачу, потому что они думали (то есть Миллет и Гилдер) все время, пока говорил Мэтьюз; они старались держать в уме те пустяки, которые приготовили, и это не дало им почерпнуть какую-нибудь новую и свежую тему из того, что говорил Брандер. Точно так же и Миллет во время речи Гилдера все еще думал о том, что он сам приготовил, и потому упустил все темы, какие можно было заимствовать у Гилдера. Но я попросил Мэтьюза поставить меня последним в списке ораторов и потому воспользовался всеми преимуществами, какие возможны в таком случае. Ведь я явился без темы, а эти господа доставили мне множество тем, потому что я не был занят припоминанием того, что приготовил заранее, — ничего готового у меня не было. До некоторой степени я испортил речь Брандера, поскольку его речь была прямо рассчитана на то, чтобы представить меня как почетного гостя, и ему пришлось перестроиться на ходу, чтобы как-то извернуться; и он это проделал очень ловко, объяснив, что его речь несколько не на месте и читать ее пришлось в обратном порядке из-за того, что я попросил поместить меня последним в списке ораторов. Времени для подготовки у меня оказалось более чем достаточно, поскольку Гилдер дал мне тему, Брандер дал мне тему, Миллет дал мне тему. Все темы были свежие, с пылу горячие, и вызывали такое же пылкое желание ухватиться за них и говорить, как это было бы в обыкновенном разговоре где-нибудь за столом в пивной.

Так вот, я знаю, как надо составлять банкетные речи, потому что думал об этом предмете. Вот мой план. Когда это просто банкет для препровождения времени — такой, на каком я должен быть 27-го в Вашингтоне, где общество должно состоять из членов Гридайерн-клуба (я полагаю, исключительно — газетных корреспондентов), и таких гостей, как президент и вице-президент Соединенных Штатов, и еще двоих, — то это, конечно, такой случай, когда человек может говорить о чем угодно, кроме политики и теологии; и даже если его попросят провозгласить тост, он может, не обращая внимания на самый тост, говорить о чем угодно. Итак, моя мысль вот какая — взять газету за тот день, утреннюю или вечернюю, и просмотреть заголовки телеграмм — сущая золотая россыпь тем, как видите! Я думаю, оратор может вытащить газету из кармана и заговорить все общество до смерти, далеко не истощив материала. Если бы говорить случилось сегодня, у вас имеется дело Моррис. И это наводит меня на мысль, каким неинтересным станет это дело года через два, через три, а может быть, и через полгода, — и как раздражает оно сегодня, да и все последние дни. Это доводит до сознания один важный факт: что события нашей жизни — главным образом мелкие события, они только кажутся крупными, когда мы стоим к ним близко. Мало-помалу они отстаиваются, оседают, и мы видим, что ни одно из них не возвышается над другим. Все они приблизительно на одинаково низком уровне и особенного значения не имеют. Если бы мы взялись каждый день записывать стенографически все, что случилось накануне, с целью составить автобиографию из всего, что наберется, то понадобилось бы от одного до двух часов — и от двух до четырех часов, для того чтобы записать автобиографический материал одного дня, и в результате получилось бы от пяти до сорока тысяч слов. Это составило бы целый том. Не надо, однако, думать, что если на запись автобиографического материала за понедельник ушел весь вторник, то в среду писать будет нечего. Нет, в среду наберется для записи ровно столько же, сколько за понедельник набралось на вторник. И это потому, что жизнь не состоит главным образом — или даже в значительной степени — из фактов и событий. Она состоит главным образом из бури мыслей, вечно проносящихся в голове. Могли бы вы записать их стенографически? Нет. Могли бы вы записать стенографически хотя бы половину? Нет. Пятнадцать самых усердных стенографисток не угнались бы за вами. Поэтому полная автобиография никогда не была и никогда не будет написана. Она составила бы 365 двойных томов в год; и если б я выполнял как следует свой автобиографический долг с молодых лет, то все библиотеки мира не вместили бы написанного.

Мне любопытно было бы знать, как будет выглядеть дело Моррис в истории лет через пятьдесят. Учтите такие обстоятельства: еще не улеглись сильные волнения в страховом деле; даже вчера и третьего дня дискредитированные страховые магнаты-миллионеры еще не все были выкинуты вон, с глаз долой, под проклятия всего народа, но кое-кто из Мак-Карди, Макколов, Гайдов и Александеров еще сидят на ответственных постах, — например, директорами банков. Кроме того, сегодня все внимание нации сосредоточено на «Стандард ойл корпорейшн», самой громадной коммерческой организации, какая существует на нашей планете. Весь американский мир стоит затаив дыхание и ждет, выйдет ли «Стандард ойл» из своего миссурийского сражения с уроном? И если да, то с каким. Кроме того, у нас конгресс угрожает ревизовать Комиссию Панамского канала и выяснить, куда она девала пятьдесят девять миллионов, а также узнать, как она собирается распорядиться с дополнительными одиннадцатью миллионами, выданными недавно. Кроме того, обсуждению подлежат еще три-четыре вопроса, представляющие громадный общественный интерес. А по другую сторону океана мы имеем отделение церкви от государства во Франции; угрозу войны между Францией и Германией из-за марокканского вопроса; подавление революции в России, причем царь и его воровское семейство — великие князья — опомнились от страха и начинают истреблять остатки революционеров старым верным методом, который был в течение трех веков русским методом; мы имеем Китай, являющий собой полную тайн загадку. Никто не знает, в чем дело, но мы спешно перебрасываем три полка с Филиппин в Китай под началом генерала Фанстона — человека, который захватил Агинальдо, пользуясь методами, позорными даже для самого последнего головореза, отсиживающего свои срок в тюрьме. Никто, по-видимому, не знает, что такое китайская загадка, но все, по-видимому, думают, что там назревают колоссальные события.

Вот каково меню на сегодня. Вот какие вопросы предлагаются сегодня вниманию всего мира. Очевидно, они достаточно крупны, чтобы не оставлять места для мелочей, однако дело Моррис всплывает на поверхность и затмевает все остальное. Дело Моррис производит волнение в конгрессе и вот уже несколько дней будоражит воображение американского народа и не сходит с языка в разговорах. Эта автобиография попадет в печать только после моей смерти. Не знаю, когда это произойдет, и, во всяком случае, я не очень заинтересован в этом. Может быть, до этого осталось еще несколько лет, но даже если не больше трех месяцев, то я уверен, что американцы, встретив упоминание о деле Моррис в моей автобиографии, будут напрасно ломать себе голову, вспоминая, в чем же оно заключалось. Это дело, которое кажется таким значительным сегодня, покажется через три-четыре месяца такой мелочью, что займет место рядом с неудавшейся русской революцией и другими крупными событиями того же рода, и никто не сможет отличить одно от другого по размеру.

Вот что такое дело Моррис. Некая миссис Моррис, дама культурная, утонченная и с положением в обществе, явилась в Белый дом и попросила минутного разговора с президентом Рузвельтом. Мистер Барнс, один из личных секретарей президента, отказался передать ее карточку, сказав, что президента видеть нельзя, что он занят. Она ответила, что подождет. Барнс пожелал узнать, какое у нее дело, и она сообщила, что несколько времени тому назад ее муж был уволен с государственной службы, и ей хотелось бы, чтобы президент рассмотрел его дело. Барнс, решив, что это дело военного министерства, предложил ей обратиться к военному министру. Она ответила, что уже была в военном министерстве, но не могла попасть к министру, — она испробовала все средства, какие только могла придумать, но ничего не помогло. Теперь жена одного из членов кабинета посоветовала ей попросить минутного свидания с президентом.

Так вот, чтобы не вдаваться в излишние подробности, результат их разговора в общем был таков, что Барнс продолжал упорствовать, повторяя, что президента нельзя видеть, и все так же упорно предлагал ей уйти. Она вела себя спокойно, однако настаивала на том, что не уйдет, пока не увидит президента. Тут и произошел «инцидент с миссис Моррис». По знаку Барнса два дежурных полисмена бросились вперед, схватили даму и поволокли ее из комнаты. Она испугалась, закричала. Барнс говорит, что она вскрикнула не один раз и так, что «переполошила весь Белый дом», — хотя никто не явился посмотреть, что же случилось. Может создаться впечатление, будто инциденты в этом роде происходят по шесть-семь раз на дню, поскольку это никого не взволновало. Но дело обстояло иначе. Вероятно, Барнс так долго пробыл личным секретарем, что это повлияло на его воображение, — вот чем объясняется большая часть криков, хотя дама все же кричала и сама, как она допускает. Эту женщину выволокли из Белого дома. Она говорит, что, пока ее тащили по тротуару, ее платье перепачкалось в грязи, а со спины содралось полосами. Какой-то негр подхватил ее за лодыжки и таким образом не дал ей волочиться по земле. Он поддерживал ее за лодыжки, оба полисмена тащили за плечи и так доставили на место, — видимо, в какой-то полицейский участок в двух кварталах от Белого дома, — по дороге на землю сыпались ее ключи и портмоне, а добрые люди подбирали их и несли за ней. Барнс предъявил ей обвинение в помешательстве. По-видимому, полицейский инспектор счел обвинение достаточно серьезным, а поскольку ему впервые пришлось иметь дело с такого рода обвинением и он, вероятно, не сразу сообразил, как тут нужно действовать, он не разрешил друзьям этой дамы увезти ее, пока она не внесет в кассу пять долларов. Без сомнения, это для того, чтобы она не сбежала из Соединенных Штатов, — может быть, ему скоро вздумается поднять это серьезное обвинение и выяснить суть дела.

Эта дама, не выдержав потрясения, все еще лежит в постели в первой гостинице Вашингтона и, естественно, негодует на обращение, которому ее подвергли, — но ее спокойный, мягкий, сдержанный и прекрасно изложенный рассказ о том, что с ней приключилось, убедительно свидетельствует, что она не была сумасшедшей, хотя бы на скромную сумму в пять долларов.

Таковы факты. Как я уже говорил, много дней подряд они занимали почти безраздельно внимание американского народа; они затмили русскую революцию, китайскую загадку и все остальное. Такого рода события — подходящий материал для автобиографии. Вы записываете то, что в данный момент вас больше всего интересует. Если же оставить факт без записи на три-четыре недели, вы сами потом удивитесь, с чего вам вздумалось записывать такую вещь, — она не имеет ни цены, ни значения. Шампанское, которое опьяняло вас в то время, уже не действует, не веселит и не раздражает нервы — оно выдохлось. Но это то, из чего состоит жизнь, — мелкие происшествия и крупные происшествия, и все они становятся одного масштаба, если их оставить в покое. Автобиография, которая оставляет в стороне мелочи и перечисляет только крупные события, вовсе не дает верной картины жизни человека; его жизнь составляют его чувства и его интересы, а время от времени мелкие и крупные события, с которыми и связаны эти чувства.

Дело Моррис скоро потеряет какое бы то ни было значение, однако биограф президента Рузвельта найдет этот инцидент чрезвычайно ценным, если станет его рассматривать, станет исследовать — и окажется настолько проницательным, чтобы заметить, какой это проливает свет на характер президента. Разумеется, самая важная задача биографа — это раскрытие характера того человека, чью биографию он пишет. Биограф Рузвельта должен разобрать карьеру президента шаг за шагом, милю за милей, на всем его жизненном пути, со всеми иллюстрирующими ее эпизодами и инцидентами. Он должен специально осветить дело миссис Моррис, потому что оно уясняет характер. Вероятно, этого не могло бы случиться в Белом доме ни при каком другом президенте, занимавшем прежде это помещение. Вашингтон не позвал бы полицию и не выбросил бы даму через забор! Я не хочу сказать, что так поступил Рузвельт. Я хочу сказать, что Вашингтон не потерпел бы никаких Барнсов среди своих сотрудников. Это Рузвельтов окружают Барнсы. Личный секретарь был совершенно прав, отказав допустить кого-то к президенту — президент не может принимать всех и каждого по их личным делам, — поэтому совершенно правильно, что он отказал одному лицу в приеме по его частному делу, уравняв в правах всех американцев. Так делалось, разумеется, и прежде, с начала времен и до наших дней: людям всегда отказывали в приеме у президента по частным делам, отказывали каждый день — и при Вашингтоне, и в наше время. Секретари всегда отстаивали свои позиции, мистер Барнс тоже отстоял свою. Но методы менялись, смотря по тому, какой президент стоял у власти: секретарь одного президента улаживал дело на один лад, секретарь другого — на другой, но еще никогда ни одному из прежде бывших секретарей не приходило в голову перебросить даму через забор.

Теодор Рузвельт один из самых порывистых людей, какие только есть на свете. Вот почему и секретари у него такие же. Президент Рузвельт, вероятно, никогда не обдумывает, как правильнее поступить в том или другом случае. Вот потому-то и секретари у него такие, которые не способны найти правильное решение ни в каком деле. Мы, естественно, окружаем себя людьми, чьи наклонности и образ действия сходны с нашими. Мистер Рузвельт один из самых приятных людей, с какими я знаком. Я знаю его, встречаюсь с ним время от времени, обедаю с ним, завтракаю с ним верных лет двадцать. Я всегда наслаждаюсь его обществом, так он сердечен, прям, откровенен и, для данной минуты, совершенно искренен. Этими качествами он симпатичен мне, когда действует как рядовой гражданин, этим же он дорог и всем своим друзьям. Но когда он действует под их влиянием в качестве президента, то становится довольно-таки странным президентом. Он бросается от одного дела к другому с невероятной поспешностью — выкидывает курбет и оказывается опять там же, где был на прошлой неделе. Потом он перевернется еще несколько раз, и никто не может предсказать, где он в конце концов окажется после целого ряда таких курбетов. Каждое действие президента, каждое его высказывание отменяет предыдущее действие или высказывание, а то и противоречит им. Вот что постоянно происходит с ним как с президентом. Но каждое высказанное им мнение есть, несомненно, его искреннее мнение в данную минуту, и, так же несомненно, это уже не то мнение, которого он держался тремя или четырьмя неделями раньше и которое было таким же честным и искренним, как и более позднее. Нет, его нельзя обвинить в неискренности, — беда не в том. Его беда в том, что самое последнее увлечение захватывает его, захватывает целиком, с ног до головы, и на данное время отменяет все прежние мнения, чувства и убеждения. Он самая популярная личность, какая только была в Соединенных Штатах, и причина этой популярности как раз те же порывы энтузиазма, те же радостные излияния восторженной искренности. В этом он очень похож на всех остальных американцев. Они видят в нем свое отражение. Они видят также, что его порывы редко бывают дурны. Они почти всегда щедры, прекрасны, великодушны. Ни один не длится у него достаточно долго, чтобы он мог довести дело до конца и увидеть, что получится в результате, но все признают великодушие его намерений, восхищаются этим и любят его за это.

Примечания

Мэтьюз Брандер (1852—1929) — американский писатель, драматург и театральный критик.

Гилдер Ричард (1844—1909) — журналист, поэт и издатель, редактор журнала «Сенчюри».

Миллет Фрэнсис (1846—1912) — американский художник и журналист, был военным корреспондентом во время испано-американской войны 1898 года.

Сент-Годенс Огастес (1848—1907) — американский скульптор.

Мак-Карди Ричард (1835—1916) — американский капиталист. Был председателем страховой компании, откуда должен был уйти в отставку в 1906 г., после того как в его деятельности были вскрыты злоупотребления и мошенничество.

Гайд Генри (1834—1899) — основатель одного из обществ по страхованию жизни. После смерти Гайда члены его семьи завладели значительной частью вкладов компании.

Комиссия Панамского канала была создана в 1904 г. для строительства Панамского канала; во главе ее стоял американский генерал Уитфилд Дэвис. Постройка сопровождалась прогремевшими на весь мир злоупотреблениями и хищениями.

...угрозу войны между Францией и Германией из-за марокканского вопроса. — Имеется в виду так называемый первый марокканский кризис 1905 г., возникший из-за столкновения интересов Франции и Германии в Северной Африке, что едва не привело к войне. Кризис был урегулирован на Альхесирасской конференции 1906 г.

Фанстон Фредерик (1865—1917) — американский генерал, жестоко подавлявший народное движение на Филиппинах.

Агинальдо Эмилио (р. 1869) — один из лидеров национально-освободительного движения на Филиппинах, вероломно захваченный в плен американцами.

Рузвельт Теодор (1858—1919) — президент США (1901—1909), республиканец. Проводил активную империалистическую внешнюю политику «большой дубинки» по отношению к странам Латинской Америки, а также Дальнего Востока. Во внутренней политике выступал с демагогическими «антитрестовскими» лозунгами, фактически отстаивая интересы американского монополистического капитала.

1. На этом обеде возникла мысль об автобиографии, что и повело к диктовке данных материалов. (Прим. автора.) 



Обсуждение закрыто.