Роман эскимосской девушки

— Хорошо, мистер Твен, я расскажу вам о себе все, что вас интересует, — ответила она нежным, ласковым голосом, спокойно глядя мне в лицо своими честными глазами, — это так любезно и мило с вашей стороны, что вы заинтересовались мной и пожелали узнать меня поближе.

Рассеянно счищая рыбий жир со своих щек маленьким костяным ножом и вытирая его о меховой рукав, она смотрела на пламенные полосы северного сияния, что распластались по небу и окрасили в самые причудливые цвета снежную пустыню и башнеобразные айсберги, — зрелище ослепительное и прекрасное. Наконец она стряхнула с себя задумчивость и собралась поведать мне ту скромную повесть, о которой я просил.

Она уютно устроилась на глыбе льда, служившей нам диваном, и я приготовился слушать.

Она была прелестна. Разумеется, с эскимосской точки зрения. Неэскимосу она, пожалуй, показалась бы несколько полной. Ей только что исполнилось двадцать лет, и она считалась едва ли не самой очаровательной девушкой своего племени. Даже сейчас, на вольном воздухе, несмотря на тяжелую и бесформенную парку с огромным капюшоном, штаны и грубые сапоги, видно было, что лицо у нее уж во всяком случае красивое; что же касается фигуры, то тут приходилось верить на слово. Среди всех гостей, которых беспрерывно принимал и угощал ее радушный и щедрый отец, я не встретил ни одной девушки, которая могла бы сравниться с ней. И все же она не была избалована. Она держалась мило, непосредственно и просто и если и знала о своей красоте, то ничем этого не показывала.

Уже целую неделю она была моим повседневным товарищем, и чем больше я узнавал ее, тем больше она мне нравилась. Ее чутко и заботливо воспитали в атмосфере, непривычно утонченной для этого северного края, ибо отец ее считался самым влиятельным человеком в своем племени и достиг вершин эскимосской цивилизации. Вместе с Лаской — так ее звали — я совершал длительные поездки на собаках но бескрайним ледяным просторам и всегда находил ее общество приятным, а беседу интересной. Я отправлялся с ней на рыбную ловлю, но не в ее опасном челноке, а просто следовал за ней по льду и следил, как она поражала рыбу своим смертоносным копьем. Вместе мы охотились на тюленя; несколько раз я наблюдал, как она и вся ее семья выкачивали жир из выброшенного волнами на берег кита, а однажды даже отправился с нею на медвежью охоту, но возвратился с полдороги, ибо в глубине души я боюсь медведей.

Однако она приготовилась начать свой рассказ, и вот что я услышал.

— Наше племя, как и все другие племена, с давних пор кочевало с места на место по берегам замерзших морей, но два года назад моему отцу это надоело, и он выстроил из ледяных глыб вон тот большой дом — видите? Он семи футов высотой и в три или четыре раза длиннее любого другого дома. С тех пор мы здесь и живем. Отец очень гордится своим домом; и это понятно: ведь если вы осмотрели наш дом внимательно, вы, конечно, заметили, насколько он красивее и лучше других. А если вы еще не осмотрели его, сделайте это непременно, потому что такой роскошной обстановки вы нигде больше не увидите. Например, в том конце дома, который вы назвали «гостиной», есть помост, где располагаются гости и хозяева во время еды, такого большого помоста не увидишь ни в каком другом доме, ведь правда?

— Да, ты совершенно права, Ласка. Ваш помост самый большой. У нас в Соединенных Штатах не встретишь ничего подобного даже в самых богатых домах.

Удовольствие и гордость засветились в ее глазах от подобного признания. Я заметил это и принял к сведению.

— Я знала, что вы будете поражены, увидев наш помост, — сказала она. — А потом, на нем ведь лежит гораздо больше мехов, чем во всех других домах, и каких только мехов там нет: шкуры тюленя, морской выдры, серебристой лисицы, медведя, куницы, соболя — любые меха, и как их много; и такими же шкурами устланы сделанные из льда скамьи для спанья, которые вы называете «кроватями». А у вас дома помосты и скамьи для спанья убраны лучше?

— Конечно нет, Ласка, у нас ничего такого и в помине нет.

Эти слова снова обрадовали ее. Ведь она думала только о количестве мехов, которыми обладал ее отец-эстет, а не об их ценности. Я бы мог объяснить ей, что эта груда дорогих мехов составляет или составила бы в моей стране целое состояние, но она все равно не поняла бы меня, — ее народ не считал это богатством. Я бы мог объяснить, что одежда, которая была на ней, или будничная одежда самых простых людей, окружавших ее, стоила тысячу двести, а то и полторы тысячи долларов и что у себя на родине я не знаю никого, кто ходил бы на рыбную ловлю в таких дорогих туалетах. Но она не поняла бы этого, поэтому я ничего не сказал. Она продолжала:

— А потом параши. У нас их две в гостиной и две в другой половине дома. Большая редкость — две параши в гостиной. А у вас дома их две?

При воспоминании об этих парашах я чуть было не задохнулся, но обрел дар речи прежде, чем она это заметила, и сказал с вдохновением:

— Видишь ли, Ласка, мне очень стыдно выдавать секреты моей страны, хотя, думаю, ты никому не скажешь об этом — ведь я доверяю тебе; но, честное слово, даже у самого богатого человека в Нью-Йорке нет двух параш в гостиной.

В наивном восторге она захлопала закутанными в мех руками и воскликнула:

— О, не может быть, не может быть!

— Право, я говорю совершенно серьезно, дорогая. Взять к примеру Вандербильта. Вандербильт, пожалуй, самый богатый человек на свете. И вот, даже лежа на смертном ложе своем, я сказал бы тебе, что и у него в гостиной нет двух параш. Да у него и одной-то нет, — умереть мне на этом месте, если я обманываю тебя!

Ее очаровательные глаза расширились от изумления, и она сказала медленно, с каким-то благоговейным страхом в голосе:

— Как странно! Просто невероятно! Трудно даже понять. Он что, скупой?

— Нет, не то... Дело не в расходах, а... Ну, знаешь, просто он не хочет, что называется, «пускать пыль в глаза». Да, да, именно так. Он по-своему скромный человек и не любит хвастаться.

— Что ж, такая скромность похвальна, — сказала Ласка, — если не доводить ее до крайности. Но как же выглядит его гостиная?

— Ну, конечно, она кажется довольно пустой и неуютной, но...

— Так я и знала! Никогда не слышала ничего подобного! А вообще у него хороший дом?

— Да, очень хороший. Он считается одним из самых богатых домов.

Некоторое время девушка сидела молча и задумчиво грызла огарок свечи, очевидно пытаясь до конца осмыслить услышанное. Наконец она вскинула голову и решительно сказала:

— По-моему, есть такая скромность, которая по сути своей хуже хвастовства. Когда человек в состоянии поставить две параши в гостиной и не делает этого, может быть он действительно очень скромен, но куда вероятнее, что он просто пытается привлечь к себе всеобщее внимание. Мне кажется, ваш мистер Вандербильт хорошо знает, что делает.

Я попытался смягчить этот приговор, сознавая, что две параши в гостиной — это еще не то мерило, по которому можно справедливо судить о человеке, хотя в соответствующих условиях это звучит довольно убедительно. Но мнение девушки было непоколебимым, и переубедить ее было невозможно. Затем она сказала:

— А что, у ваших богатых людей есть такие же скамьи для спанья, как у нас, и они высечены из таких же больших льдин?

— Видишь ли, у нас тоже есть хорошие, очень хорошие скамьи, но сделаны они не из льда.

— Вот это интересно! Почему же их не делают из льда?

Я объяснил ей, с какими трудностями это связано, рассказал о дороговизне льда в стране, где нужно зорко следить за продавцом льда, иначе он вам представит такой счет для оплаты, который будет весить побольше, чем сам лед. Тогда она воскликнула:

— Неужели вы покупаете лед?

— Да, дорогая, конечно.

Она залилась простодушным смехом, а затем сказала:

— О, я еще никогда не слыхала подобной глупости! Ведь льда так много, он же ничего не стоит. Да вот он — на сотни миль вокруг. Я не дала бы и рыбьего пузыря за весь этот лед.

— Ну, это просто потому, что ты не знаешь ему цены, ты. маленькая провинциальная простушка! Будь он у тебя в Нью-Йорке в середине лета, ты могла бы за него скупить всех китов.

Она недоверчиво посмотрела на меня и сказала:

— Вы говорите правду?

— Чистую правду. Клянусь тебе!

Она задумалась. Потом с легким вздохом сказала:

— Как бы мне хотелось пожить там!

Я просто хотел в доступной для нее форме дать ей представление о существующем у нас мериле ценностей, но потерпел неудачу. Из моих слов она поняла лишь, что киты в Нью-Йорке дешевы и их там множество; при этой мысли у нее даже слюнки потекли. Необходимо было попытаться смягчить содеянное зло, и я сказал:

— Но если бы ты жила там, тебе совсем не понадобилось бы китовое мясо. У нас его никто не ест.

— Что?!

— В самом деле, никто.

— Но почему?

— Н-ну... Кто его знает. Из предрассудка, пожалуй. Да, да, именно... из предрассудка. Наверно, кто-нибудь, кому нечего было делать, выдумал этот предрассудок, ну а уж когда причуда привьется, она существует до скончания веков.

— Это верно... Совершенно верно, — сказала девушка задумчиво. — Как наше предубеждение против мыла... Знаете, наши племена сначала были настроены против мыла.

Я взглянул на нее, чтобы удостовериться, серьезно ли она говорит. Очевидно, да. Я помялся, а затем осторожно спросил:

— Извини, пожалуйста. У них было предубеждение против мыла? Было? — переспросил я.

— Да, но только сначала. Никто не хотел есть его.

— А, понимаю. Я не сразу уловил твою мысль.

Она продолжала:

— Это был только предрассудок. Сначала, когда чужеземцы завезли сюда мыло, оно никому не понравилось; но как только оно стало модным, все его сразу полюбили, и теперь оно есть у всех, кому это по средствам. А вы любите его?

— Конечно! Я бы умер, если бы у меня его не было, особенно здесь. А тебе оно нравится?

— Я просто обожаю его. А вы любите свечи?

— Я считаю их предметом первой необходимости. А тебе они нравятся?

Глаза ее засияли, и она воскликнула:

— О, не напоминайте мне о них! Свечи!.. И мыло!..

— А рыбьи кишки!

— А ворвань!

— А отбросы!

— А рыбий жир!

— А падаль! А заплесневелая капуста! А воск! А деготь! А скипидар! А черная патока! А...

— О, перестаньте! Замолчите!.. Я умру от восторга!..

— А потом подать все это в корыте, пригласить соседей и попировать всласть!

Однако видение идеального пиршества было чересчур волнующим, и она лишилась сознания, бедняжка. Я растер снегом ее лицо, привел ее в чувство, и вскоре волнение улеглось. Затем она снова возвратилась к своему рассказу.

— Итак, мы поселились здесь, в новом красивом доме. Но я не была счастлива. И вот почему: я была рождена для любви, и без нее для меня не существовало истинного счастья. Мне хотелось, чтобы меня любили ради меня самой. Я хотела поклоняться и искала поклонения; ничто другое, кроме взаимного обожания, не могло удовлетворить мою пылкую натуру. У меня было много поклонников, даже слишком много, но все они страдали одним и тем же роковым недостатком; рано или поздно я обнаруживала его, ни одному не удалось его скрыть: их интересовала не я, а мое богатство.

— Твое богатство?

— Да. Ведь мой отец самый богатый человек нашего племени и даже всех племен в этих местах.

Из чего же состояло богатство ее отца? Это не мог быть дом — каждый в состоянии построить такой же. Это не могли быть меха — они не ценились здесь. Это не могли быть нарты, собаки, гарпуны, лодка, костяные рыболовные крючки и иглы и тому подобные вещи — нет, их не ценили здесь высоко. Что же тогда делало этого человека столь богатым и привлекало в его дом рой алчных женихов? В конце концов я решил, что проще всего спросить об этом у нее. Я так и поступил. Мой вопрос так явно обрадовал девушку, что я понял, как страстно ей хотелось услышать его. Она так же сильно горела желанием рассказать, как и я — узнать. Она доверчиво придвинулась ко мне и сказала:

— Отгадайте, во сколько его оценивают? Никогда не угадаете!

Я притворился, будто глубоко задумался, а она следила за моим озабоченным и напряженным лицом с наслаждением и жадным интересом; и когда наконец я сдался и попросил ее утолить мое любопытство, сказав, во сколько оценивается состояние этого полярного Вандербильта, она прошептала мне в самое ухо, делая ударение на каждом слове:

— В двадцать два рыболовных крючка... не костяных, а чужеземных... сделанных из настоящего железа!

Затем она величественно отпрянула, чтобы насладиться эффектом своих слов. Я постарался сделать все, дабы не разочаровать ее. Я побледнел и пробормотал:

— Великий бог!

— Это так же верно, как то, что вы живы, мистер Твен.

— Ласка, ты обманываешь меня... Не может быть!

Она испугалась и смутилась.

— Мистер Твен, — воскликнула она, — каждое мое слово — чистая правда... каждое слово. Вы же верите мне? Неужели вы не верите мне? Скажите, что верите... пожалуйста, скажите, что верите мне!

— Я... Ну да, я верю... Я стараюсь верить. Но это так все неожиданно. Так неожиданно и поразительно. Ты не должна говорить подобные вещи сразу, без подготовки. Это...

— О, извините меня. Если бы я знала...

— Ничего, ничего. Ты еще молода и легкомысленна и никак не могла предвидеть, какое впечатление произведут твои слова...

— О дорогой, я должна была предвидеть. Почему...

— Видишь ли, Ласка, если бы ты начала с пяти или шести крючков, а потом постепенно...

— А, понимаю, понимаю... Потом постепенно добавила бы один крючок, потом два, а потом... ах, почему я не сообразила сама?

— Ничего, девочка, теперь все в порядке... Мне уже лучше... А скоро и совсем пройдет. Ты понимаешь, сразу сказать обо всех двадцати двух крючках человеку неподготовленному и к тому же не очень крепкому...

— О, это было преступлением. Но вы должны простить меня! Скажите, что прощаете... Пожалуйста!

После долгих и весьма приятных уговоров, ласк и убеждений я простил ее. Она была снова счастлива и вскоре возвратилась к своему повествованию. И тогда я узнал, что семейная сокровищница таит в себе еще одну вещь — по-видимому, какую-то драгоценность — и что она избегает говорить о ней прямо, дабы я вновь не был потрясен. Но мне хотелось узнать, что это такое, и я убеждал Ласку сказать. Она боялась. Однако я настаивал и уверял, что на этот раз я подготовлюсь и возьму себя в руки, так что со мной ничего не случится. Она была полна тревоги, но соблазн открыть мне чудо и насладиться моим изумлением и восхищением был столь велик, что она призналась: сокровище при ней. Еще раз справившись, уверен ли я в своей твердости, она полезла к себе за пазуху и, не сводя с меня тревожного взгляда, вытащила помятый медный квадратик. Я покачнулся, изображая обморок, и душа ее исполнилась восторга и в то же время ушла в пятки от страха. Когда я очнулся и успокоился, ей захотелось тут же узнать, что я думаю о ее сокровище.

— Что я думаю? По-моему, я ничего прелестнее но видел.

— Правда? Как мило, что вы так говорите! Но ведь он в самом деле чудесный, правда?

— Да, конечно. Я не отдал бы его и за весь земной шар.

— Я так и знала, что вы будете восхищены, — сказала она. — Мне он кажется чудесным. И другого такого нет в наших широтах. Люди проходили весь путь от Ледовитого океана, только чтобы взглянуть на него. Вы когда-нибудь видели такую вещь?

Я ответил, что нет, вижу впервые в жизни. Мне было больно произнести эту великодушную ложь, ибо в свое время я видел миллионы таких квадратиков, — эта скромная драгоценность была не чем иным, как помятым старым багажным жетоном Центрального вокзала в Нью-Йорке.

— Боже мой! — сказал я. — Неужели ты носишь его с собой, когда ходишь одна, без охраны и даже без собаки?

— Ш-ш-ш! Не так громко! — ответила она. — Никто не знает, что я ношу его с собой. Все думают, что он лежит в папиной сокровищнице. Обычно он хранится там.

— А где эта сокровищница?

Это был бестактный вопрос, и на какое-то мгновенье она растерялась и насторожилась, но я сказал:

— Полно, не бойся меня. У меня на родине семьдесят миллионов человек, и хоть самому не полагается хвалить себя, но среди них нет ни одного, который не доверил бы мне любого количества рыболовных крючков.

Это успокоило ее, и она рассказала мне, где у них хранятся крючки. Затем она еще раз отклонилась от своего повествования, чтобы похвастаться размером кусков прозрачного льда, которые заменяли стекла в окнах их дома, и спросила, видел ли я что-либо подобное у себя на родине; я совершенно честно признался, что не видел, и это обрадовало ее безмерно, у нее даже не хватило слов выразить свое удовольствие. Ее так легко было обрадовать, а делать это было так приятно, что я продолжал:

— О Ласка, ты счастливая девушка! Этот прекрасный дом, эта изящная драгоценность, это богатство, этот чудесный снег и великолепные айсберги, бескрайние льды, общедоступные медведи и моржи, благородная свобода, великодушие, всеобщее восхищение, всеобщее уважение и преданность — всем этим ты обладаешь, не прилагая к этому никаких усилий; ты молода, богата, прекрасна, тебя добиваются, за тобой ухаживают, тебе завидуют, ни одно твое требование не остается невыполненным, ни одно желание — неудовлетворенным, все, что ты захочешь, будет у тебя — разве это не счастье? Я встречал тысячи девушек, но только о тебе одной можно с полным основанием сказать все это. И ты заслуживаешь этого счастья, Ласка, заслуживаешь, я верю всем сердцем.

Мои слова исполнили ее бесконечной гордости и счастья, и она долго благодарила меня за эту заключительную тираду, а ее голос и глаза говорили о том, что она искренне тронута. Наконец она сказала:

— Однако не все так солнечно, есть и теневая сторона. Богатство — тяжкое бремя. Иногда я думаю, не лучше ли быть бедной или по крайней мере не такой безмерно богатой. Мне больно видеть, как смотрят на меня люди соседних племен, когда проходят мимо, и слышать, как они с благоговением говорят друг другу: «Смотрите, это она... дочь миллионера!» А иногда они грустно добавляют: «Она купается в рыболовных крючках, а у нас... у нас ничего нет». Это разбивает мне сердце. Когда я была еще ребенком и мы жили в бедности, мы спали при открытых дверях, если хотели, а теперь... теперь... у нас ночной сторож. В те дни мой отец был великодушен и учтив со всеми, а теперь он суров, высокомерен и не выносит фамильярности. Раньше все его мысли были о нашей семье, а теперь он думает только о своих рыболовных крючках. И из-за его богатства все относятся к нему с раболепным страхом и подобострастием. Прежде никто не смеялся его остротам, всегда избитым, натянутым и плоским, лишенным того, без чего нет настоящей шутки, лишенным юмора; а теперь все смеются и хихикают, услышав его унылые изречения, а если кто молчит, отец ужасно недоволен и не скрывает своего недовольства. Прежде, решая какое-нибудь дело, не спрашивали его советов и не ценили их, если он и отваживался высказаться; мнение отца и сейчас не самое решающее, но тем не менее все восхваляют его мудрость, и он сам тоже присоединяет свой голос к хору похвал, так как у него нет настоящей деликатности и он не страдает избытком такта. Из-за него пала мораль в нашем племени. Прежде наши люди были честными и мужественными, а теперь они стали жалкими лицемерами и насквозь пропитаны подобострастием. В глубине души я ненавижу все повадки миллионеров! Прежде люди нашего племени были скромные и простые, довольствовались костяными крючками своих отцов; теперь их снедает жадность, они готовы поступиться своей честью и совестью, только бы завладеть проклятыми железными крючками чужеземцев. Однако не следует задерживаться на этих грустных мыслях. Как я уже сказала, я мечтала, чтобы меня полюбили только ради меня самой.

И вот мне показалось, что моя мечта начинает сбываться. Однажды я встретила незнакомца, который назвал себя Калулой. Я сказала ему свое имя, и он признался, что любит меня. От благодарности и удовольствия сердце мое чуть не выскочило из груди, потому что я полюбила его с первого взгляда, и я так ему и сказала. Он прижал меня к своей груди и ответил, что не может и мечтать о большем счастье. Мы гуляли вместе по ледяным просторам, рассказывали друг другу о себе и строили планы счастливого будущего. Утомившись, мы сели и пообедали: у него с собой были мыло и свечи, а я захватила жир. Мы проголодались, и никогда еще еда не казалась нам такой вкусной.

Он принадлежал к племени, становища которого находились далеко к северу, и к великой моей радости я узнала, что он никогда не слышал о моем отце. Вернее, он слышал о миллионере, но не знал его имени, поэтому, вы сами понимаете, он и не подозревал, что я богатая наследница. Уж конечно я ему об этом ни слова не сказала. Наконец-то меня полюбили ради меня самой! Что может быть лучше? Я была так счастлива. О, счастливее, чем вы можете себе представить!

Время приближалось к ужину, и я повела его к нам домой. Когда мы подошли к нашему дому, он воскликнул, пораженный:

— Какой чудесный дом! И он принадлежит твоему отцу?

Мне было больно слышать подобный возглас, видеть огонек восхищения в его глазах, но это ощущение быстро прошло, ибо я очень любила его: он казался мне таким красивым, таким благородным. Он понравился всей нашей родне, всем тетушкам, дядюшкам, двоюродным братьям и сестрам. Пригласили гостей, затворили и завесили поплотнее двери, зажгли праздничные светильники, и когда всем стало жарко, уютно и даже душно, началось веселое пиршество в честь моей помолвки.

К концу праздника моего отца одолело тщеславие, и он не смог удержаться от соблазна похвастаться своим богатством и показать Калуле, каким огромным состоявшем он владеет, а главным образом, конечно, ему хотелось насладиться изумлением бедняка. Я чуть не плакала, но слезы не помогли бы отговорить отца, поэтому я ничего не сказала, а просто сидела молча и страдала.

На виду у всех отец подошел к тайнику, достал крючки, принес их и высыпал над моей головой так, что они, звеня, упали на помост у колен моего возлюбленного. Конечно, от такого поразительного зрелища у бедного юноши захватило дыхание. Он только широко раскрыл глаза и оцепенел от удивления, не в силах понять, как может один человек обладать столь несметным богатством. Наконец он поднял заблестевшие глаза и воскликнул:

— А, так это ты тот знаменитый миллионер!

Отец и все остальные разразились громким и довольным смехом, а когда отец небрежно собрал сокровища, как будто это был ничего не стоящий, бесполезный хлам, и понес их обратно на место, удивлению бедного Калулы не было границ. Он спросил:

— Неужели ты убираешь их, не пересчитав?

Отец хвастливо захохотал и сказал:

— Ну, почести говоря, сразу видно, что ты никогда не был богат, если один-два рыболовных крючка кажутся тебе таким богатством.

Калула смутился, опустил голову, но ответил:

— Это правда, сэр, у меня никогда не было ни одной такой драгоценности, и я еще не встречал человека, который был бы так богат, что даже не пересчитывал их, ибо самый богатый человек, какого я знал до сих пор, владел только тремя крючками.

Мой глупый отец снова захохотал в притворном восторге, дабы создать впечатление, будто он в самом деле не привык пересчитывать и зорко охранять свои крючки. Он просто притворялся.

Я встретилась и познакомилась с любимым на рассвете; я ввела его в наш дом, когда начало темнеть, спустя три часа — ведь в то время дни становились короткими, наступала шестимесячная полярная ночь. Наш праздник продолжался много часов; наконец гости ушли, а наша семья расположилась вдоль стен на спальных скамьях, и вскоре все, кроме меня, уже видели сны. А я была слишком счастлива, слишком взволнованна, чтобы уснуть. Долго, долго лежала я совсем тихо, и тут у меня перед глазами мелькнула какая-то тень и растворилась во мраке, поглощавшем самый дальний конец дома. Я не могла разобрать, кто это был, не разглядела даже, мужчина это или женщина. Наконец тот же человек, а может, и другой, прошел мимо меня в обратном направлении. Я раздумывала, что бы все это могло означать, но, так ни до чего и не додумавшись, уснула.

Не знаю, долго ли я спала, но внезапно проснулась и услышала страшный голос моего отца: «О, великий бог снегов, один крючок пропал!» Я почувствовала, что мне грозит несчастье, и кровь заледенела в моих жилах. Предчувствие оправдалось в то же мгновенье — отец закричал: «Вставайте все и хватайте пришельца!» Со всех сторон понеслись крики и проклятья, в темноте заметались неясные фигуры. Я бросилась на помощь к моему возлюбленному, но было уже поздно — мне оставалось только ждать и ломать себе руки: живая стена отгородила его от меня, ему вязали руки и ноги. И меня не подпускали к нему до тех пор, пока не убедились, что теперь-то он не убежит. Я припала к его бедному, оскорбленному телу и горько плакала на его груди, а мой отец и вся родня издевались надо мною и осыпали его бранью и позорными кличками. Он сносил дурное обращение со спокойным достоинством, отчего я еще больше полюбила его. Я гордилась и была счастлива тем, что страдаю вместе с ним и ради него. Я слышала, как отец приказал созвать старейшин племени, чтобы судить моего Калулу.

— Как? — спросила я. — Не поискав даже потерявшегося крючка?

— Потерявшийся крючок! — закричали все насмешливо.

А отец добавил, презрительно усмехаясь:

— Отойдите все в сторону и соблюдайте полную серьезность — она собирается отыскать этот потерявшийся крючок! О, она несомненно отыщет его!

При этом они все снова засмеялись.

Я не смутилась. У меня не было ни страха, ни сомнения. Я сказала:

— Смейтесь, теперь ваша очередь смеяться. Но наступит и наша, вы увидите.

Я взяла светильник. Я надеялась, что тотчас найду этот проклятый крючок, и принялась за поиски с такой уверенностью, что люди стали серьезней, начиная сознавать, что они, пожалуй, поторопились. Но увы! О, горечь тщетных поисков! Наступило глубокое молчание, оно длилось долго, можно было успеть десять — двенадцать раз пересчитать свои пальцы; а затем сердце мое начало замирать, и вокруг меня снова раздались насмешки; они становились громче, увереннее, и когда наконец я бросила поиски, все разразились злорадным хохотом.

Никто никогда не узнает, что я испытывала в ту минуту. Но любовь поддержала меня, дала мне силы, и я заняла принадлежащее мне по праву место рядом с Калулой, обняла его за шею и шепнула ему на ухо:

— Ты не виновен, мой родной, я знаю; но скажи мне это сам ради моего спокойствия, тогда я смогу перенести все, что нас ожидает.

Он ответил:

— Я не виновен, и это так же верно, как то, что я стою сейчас перед лицом смерти. Утешься, о израненное сердце, успокойся, о дыхание мое, жизнь моей жизни.

— Тогда пусть придут старейшины!

И как только я произнесла эти слова, на улице заскрипел снег под ногами, а затем в дверях показались сгорбленные фигуры старейшин.

Мой отец официально обвинил Калулу и подробно рассказал о происшествиях минувшей ночи. Он заявил.

что за дверью стоял сторож, а в доме не было никого, кроме членов семьи и пришельца.

— Разве может семья украсть свое собственное имущество?

Он замолк. Старейшины сидели молча. Прошло много долгих минут, пока один за другим они не сказали, каждый своему соседу:

— Обстоятельства говорят не в пользу пришельца.

Как горько мне было слышать их слова. Затем отец сел. О, я несчастная, несчастная! В ту самую минуту я могла доказать невиновность моего возлюбленного, но я и не подозревала об этом!

Главный судья спросил:

— Хочет ли кто-нибудь защищать преступника?

Я встала и сказала:

— Зачем ему нужно было красть этот крючок, или несколько крючков, или даже все крючки? Ведь он мог бы унаследовать все это богатство.

Я стояла в ожидании. Наступило долгое молчание, все тяжело дышали, и меня окутало паром дыхания, словно туманом. Наконец старейшины один за другим несколько раз медленно покачали головами и пробормотали:

— В том, что сказало дитя, есть истина.

О, мое сердце возрадовалось при этих словах — столь непрочным был этот подарок, но столь драгоценным. Я села.

— Если кто-нибудь еще хочет говорить, пусть скажет сейчас, ибо потом придется молчать, — сказал главный судья.

Мой отец встал и сказал:

— Ночью во мраке мимо меня к сокровищнице проскользнула какая-то фигура и вскоре возвратилась. Теперь я думаю, что это был пришелец.

О, я чуть не лишилась чувств! Я надеялась, что это моя тайна, и даже великий бог льдов не смог бы вырвать ее из моего сердца.

Главный судья сурово обратился к бедному Калуле:

— Говори!

Калула помедлил, а затем сказал:

— Да, это был я. Мысль об этих прекрасных крючках не давала мне уснуть. Я пошел туда, целовал и нежно гладил их — я надеялся, что радость, которую я испытываю при виде их, утолит мое беспокойство, а затем я положил их обратно. Может быть, я и уронил какой-нибудь крючок, но не украл ни одного.

О, сделать столь роковое признание в подобном месте! Наступила зловещая тишина. Я знала, что он сам произнес свой смертный приговор и что все кончено. На каждом лице можно было прочесть: «Это признание! Жалкое, трусливое, неискреннее!»

Я сидела чуть дыша и ждала. Наконец я услышала те торжественные слова, которые, я знала, были неминуемы, а каждое произнесенное слово ножом вонзалось мне в сердце.

— По решению суда обвиняемый будет подвергнут испытанию водой.

О, будь он проклят, тот человек, который научил нас этому «испытанию водой»! Его завезли к нам много поколений назад из какой-то далекой, никому неведомой страны. До этого наши отцы пользовались услугами предсказателей и другими ненадежными приемами испытаний, и, конечно, несчастные обвиняемые иногда спасались; но с тех пор, как ввели «испытание водой», которое выдумал человек, более мудрый, чем мы, простые, невежественные дикари, этого уже не случалось. Если человек, подвергшийся этому испытанию, тонет, его признают не виновным, а если он выплывает, это доказывает его вину. Сердце мое разрывалось, ибо я знала; он не виновен, он погибнет в волнах, и я больше не увижу его.

С той минуты я не отходила от него ни на шаг. Все эти драгоценные часы я плакала в его объятьях, а он говорил о своей глубокой любви ко мне, и я была так несчастна... и так счастлива! Наконец они оторвали его от меня, а я, рыдая, последовала за ними и видела, как его бросили в море... Потом я закрыла лицо руками. Страдание? О, я знаю бездонную глубину этого слова!

В следующее мгновенье люди разразились злобными, торжествующими криками, и я в изумлении отняла руки от лица. О, горестное зрелище — он плыл!

Сердце мое мгновенно превратилось в камень, в лед. Я сказала:

— Он виновен и солгал мне!

Я с презрением отвернулась и ушла домой.

Его отвезли далеко в море и посадили на плавучую льдину, двигавшуюся к югу по великим водам. Затем вся родня возвратилась домой, и отец сказал мне:

— Твой вор шлет тебе свои предсмертные слова: «Передайте ей, что я не виновен и что все дни, часы и минуты, пока я буду голодать и мучиться, я буду любить ее, думать о ней и благословлять тот день, когда впервые узрел ее прекрасный лик». Очень мило, даже поэтично!

— Он ничтожество, и я не хочу снова слышать о нем, — ответила я.

И подумать только, все это время он был не виновен.

Прошло девять месяцев, девять скучных, печальных месяцев, и наконец наступил день Великого Ежегодного Жертвоприношения, когда все девушки нашего племени моют лица и расчесывают волосы. И при первом же взмахе моего гребня роковой рыболовный крючок выпал из моих волос, где он таился все эти месяцы, а я упала без чувств на руки полного раскаяния отца! Тяжело вздыхая, он сказал:

— Мы убили его, и отныне я уже никогда не улыбнусь!

Он сдержал свое слово. Слушайте: с того дня не проходит и месяца, чтобы я не расчесывала свои волосы. Но какой теперь от этого толк?

Так закончился рассказ бедной девушки, из которого мы узнали, что сто миллионов долларов в Нью-Йорке и двадцать два рыболовных крючка за Полярным кругом делают человека одинаково могущественным, а значит — всякий, кто находится в стесненных обстоятельствах, просто глуп, если он остается в Нью-Йорке, вместо того чтобы накупить на десять центов рыболовных крючков и эмигрировать.  

Обсуждение закрыто.