8—9 марта 1906 г.
Вот уже тридцать лет, как я получаю за год в среднем около дюжины писем от людей, мне совершенно незнакомых, которые сами (или их отцы) знали меня во времена моего детства и юности. И почти всегда эти письма приносят мне разочарование. Каждый раз оказывается, что я не был знаком ни с этими людьми, ни с их отцами. Я не знаю имен, на которые они ссылаются; воспоминания, которыми они делятся со мной, мне ничего не говорят. Все это доказывает, что они путают меня с кем-то другим. Но наконец сегодня утром меня обрадовало письмо от человека, называющего людей, с которыми я был знаком во времена моего детства. Мой корреспондент, приложивший к своему письму газетную заметку — одну из тех, которые за последний месяц обошли всю нашу прессу, — спрашивает, действительно ли его брат, капитан Тонкри, был прототипом Гекльберри Финна.
Смерть «Гекльберри Финна»
Прототип знаменитого героя Марка Твена мирно доживал свой век в Айдахо.
(По телеграфу в «Таймс»)
«Уоллес (штат Айдахо), 2 февраля (сообщение собственного корреспондента).
Капитан А.О. Тонкри, известный как «Гекльберри Финн» и, по общему мнению, послуживший прототипом знаменитого героя Марка Твена, был сегодня утром найден мертвым в своей комнате в Мэррее. Он скончался от разрыва сердца.
Капитану Тонкри, уроженцу Ганнибала (штат Миссури), было шестьдесят пять лет. В молодости он плавал на пароходах по Миссисипи и Миссури, где часто встречался с Сэмюелом Клеменсом; считается, что Марк Твен писал своего Гекльберри Финна именно с него. Он поселился в Мэррее в 1884 году и до самой своей кончины вел там спокойную, уединенную жизнь.
Я ответил, что Гекльберри Финном был Том Блэнкеншип. Поскольку автору этого письма, по-видимому, хорошо знаком Ганнибал сороковых годов, он без труда припомнит Тома Блэнкеншипа. Отец Тома одно время был городским пьяницей — пост в те дни совершенно определенный, хотя и неофициальный. Он был преемником генерала... (имя генерала я забыл) и некоторое время занимал этот пост единолично и нераздельно. Однако несколько позже Джимми Финн приобрел необходимую квалификацию и стал оспаривать у генерала его место. Так что одно время у нас было два городских пьяницы, и наш городок страдал от этого примерно так же, как страдали католические страны в четырнадцатом столетии, когда в мире объявилось одновременно два римских папы.
В «Гекльберри Финне» я нарисовал точный портрет Тома Блэнкеншипа. Он был неграмотен, неумыт, вечно голоден, но сердце у него было золотое. Он пользовался ничем не ограниченной свободой и был единственным по-настоящему независимым человеком на всю округу; поэтому он наслаждался постоянным тихим счастьем, а мы все ему отчаянно завидовали. Он нам нравился. Мы любили водить с ним компанию, а так как это строжайше запрещалось нашими родителями, дружба с ним ценилась еще выше, и во всем городке не было мальчика популярнее его. Года четыре тому назад я слышал, что он стал мировым судьей в одном из глухих поселков штата Монтана, считается прекрасным гражданином и пользуется всеобщим уважением.
Пока Джимми Финн занимал пост городского пьяницы, он не задирал нос, не отгораживался от простых смертных, не был чересчур разборчив; он проявлял себя истинным и великолепным демократом и спал на заброшенном кожевенном заводе вместе со свиньями. Мой отец попытался как-то обратить его на стезю добродетели, но потерпел неудачу. Обращение заблудших на стезю добродетели не было профессией моего отца, у него это шло припадками, через довольно большие промежутки. Однажды он решил взяться за Индейца Джо. И тоже потерпел неудачу. Он потерпел неудачу, а мы, мальчишки, радовались: ибо пьяный Индеец Джо был очень интересен — просто благодеяние для нас, но трезвый Индеец Джо представлял собой крайне унылое зрелище. Поэтому мы следили за трудами моего отца с большим беспокойством, но все кончилось благополучно — к полному нашему удовольствию. Индеец Джо стал напиваться еще чаще, чем раньше, и сделался невыносимо интересным.
Кажется, я в «Томе Сойере» уморил Индейца Джо голодной смертью в пещере. Но скорее всего я просто отдал дань требованиям романтической литературы. Не помню сейчас, умер ли настоящий Индеец Джо в пещере или вне ее, но зато отлично помню, что я узнал о его смерти в самую неподходящую минуту — как-то летним вечером, когда я ложился спать, а на дворе бушевала гроза, сопровождавшаяся таким ливнем, что улицы и переулки нашего городка превратились в реки, а я раскаялся во всех своих прегрешениях и решил впредь вести лучшую жизнь. Я живо помню эти ужасающие громовые раскаты, белый ослепительный свет молний и зловещий шум дождевых струй, хлещущих по стеклам. К тому времени я был уже достаточно просвещен и очень хорошо знал, что означает подобная заварушка: это сатана явился за душой Индейца Джо. Никаких сомнений у меня не было. Именно такой музыке и надлежало сопровождать отбытие Индейца Джо в преисподнюю; и если бы сатана явился за ним с меньшим шумом, я был бы несказанно удивлен и озадачен. Каждый раз, когда вспыхивала молния, я дрожал и съеживался, охваченный смертельным ужасом, а в промежутках чернильного мрака оплакивал свою неизбежную гибель и молил пощадить меня на этот раз и дать мне возможность исправиться, — молил с энергией, чувством и искренностью, обычно совершенно чуждыми моей натуре.
Однако утром я понял, что тревога оказалась ложной, и почел за благо жить пока по-прежнему, в ожидании следующего напоминания.
Мудрое изречение гласит: «История повторяется». Недели две тому назад у нас обедала племянница моей жены (урожденная Джулия Ленгдон) со своим мужем Эдвардом Лумисом, — он вице-президент Делавэрской и Лакавоннской железнодорожной компании. В свое время он часто приезжал в Элмайру (штат Нью-Йорк) по служебным делам, а в пору своего жениховства бывал там, разумеется, еще чаще и в результате познакомился со многими жителями этого города. За обедом он упомянул одно обстоятельство, которое мгновенно перенесло меня лет на шестьдесят назад, и я снова очутился в моей маленькой спальне в ту бурную ночь. Он сказал, что мистер Бакли был пономарем одной из двух епископальных церквей Элмайры и в течение многих лет с большим успехом приглядывал за мирскими делами этой церкви, так что весь приход считал его надежнейшей опорой, даром божьим и бесценным сокровищем. Однако он обладал двумя недостатками — не ахти какими страшными, но находившимися в вопиющем противоречии с его глубокой религиозностью: он выпивал, а кроме того — уснащал свою речь божбой похлеще тормозного кондуктора. Возникло движение, имевшее целью убедить его искоренить в себе эти пороки, и в конце концов он посоветовался со своим приятелем, тоже пономарем, но другой епископальной церкви, который страдал теми же недостатками, в той же степени огорчавшими весь его приход, — и вдвоем они решили обратиться на стезю добродетели, но не оптом, а в розницу. Они дали зарок не пить и стали ждать, что из этого получится. Девять дней все шло как нельзя лучше, и их всячески хвалили и поздравляли. Затем, в канун Нового года, им пришлось отправиться по делам в местечко, находящееся в полутора милях от Элмайры, как раз по ту сторону границы штата Нью-Йорк. Они очень мило провели вечер в буфете гостиницы, но под конец праздничное веселье местных обывателей стало их раздражать. Ночь была очень холодная, и подымаемые вокруг бесчисленные стаканы горячего пунша начали оказывать на новоявленных трезвенников сильное действие. В конце концов приятель Бакли сказал:
— Бакли, а знаешь что, ведь мы находимся за пределами нашей епархии!
На этом и закончилось обращение № 1.
Затем они попробовали обращение № 2. Некоторое время результаты были великолепны, и друзья снискали общее одобрение.
Однажды муж моей племянницы, встретившись с Бакли на улице, сказал в разговоре:
— Вы мужественно боролись со своими недостатками. Мне известно, что в номере первом вы потерпели неудачу, но мне также известно, что номер два протекает весьма успешно.
— Да, — ответил Бакли, — с номером два пока все идет как по маслу, и мы смотрим на будущее с надеждой.
Лумис сказал:
— Бакли, у вас, разумеется, как и у всех людей, есть свои тревоги, но по вашему виду об этом ни за что нельзя догадаться. Я еще ни разу не видел вас грустным. Вы действительно всегда веселы? Всегда-всегда?
— Ну, как сказать, — ответил тот. — Нет, конечно, мне не всегда весело на сердце, но... Ну, вы, наверно, сами знаете, как бывает, когда проснешься ночью. Весь мир погружен во мрак, и так и кажется, что вот-вот разразится буря, начнется землетрясение или приключится еще какая-нибудь беда, и на душе вдруг становится холодно и неуютно... Так вот: когда со мной случается такое, я вдруг осознаю, какой я грешник, и от этих мыслей сердце у меня так колотится, словно сейчас разорвется, и такой меня охватывает ужас — ну, просто не могу описать, — что мурашки по коже бегают, и я встаю с постели, и падаю на колени, и молюсь, молюсь, молюсь, и даю обет исправиться... ну и все прочее. А потом утром солнышко весело сияет, птички поют — и весь мир кажется таким прекрасным, что я тоже, разрази меня бог, подбодряюсь.
А теперь я приведу небольшой отрывок из письма мистера Тонкри. Вот он:
«Несомненно, вы затруднитесь вспомнить, кто я такой. Я скажу вам. В детстве я жил в Ганнибале (штат Миссури) и учился вместе с вами в школе мистера Доусона, и вместе с Сэмом и Уиллом Боуэнами и Энди Фьюком и еще многими ребятами, чьи имена я забыл. Я был для своих лет очень мал ростом, и меня прозвали «Маленький Алек Тонкри».
Алека Тонкри я не помню, но со всеми остальными, кого он упомянул, я был знаком не менее близко, чем с нашими городскими пьяницами. Я отчетливо помню школу Доусона. Если бы я захотел описать ее, то мог бы, не особенно себя затрудняя, перенести это описание сюда со страниц «Тома Сойера». Я хорошо помню заманчивые дремотные звуки лета, которые доносились через открытое окно с Кардифской горы — нашего мальчишеского рая, — и, сливаясь с бормотанием зубрящих учеников, делали это бормотание еще более заунывным. Я помню Энди Фьюка, самого старшего из нас — двадцатипятилетнего молодого человека. Я помню самую младшую из нас — Нэнни Аусли, семилетнюю девчушку. Я помню девятнадцатилетнего Джорджа Робардза, единственного ученика нашей школы, который занимался латынью. Смутно мне припоминаются и остальные из двадцати пяти мальчиков и девочек. Мистера Доусона я помню отлично. Я помню его сына Теодора, который был на редкость хорошим мальчиком. Да что там — он был чрезвычайно хорошим, сверхъестественно хорошим, оскорбительно хорошим, омерзительно хорошим — и пучеглазым, — и я утопил бы его, подвернись подходящий случай. В нашей школе мы все были равны и, насколько я помню, сердца наши не ведали зависти; правда, мы завидовали Арчу Фьюку — брату вышеупомянутого Энди. В летнюю пору мы все, разумеется, ходили босиком. Арч Фьюк был примерно моим ровесником: ему было лет десять-одиннадцать. Зимой мы относились к нему терпимо, ибо когда он ходил в башмаках, его великое дарование было скрыто от наших взоров — и мы о нем забывали. Но летом Арч отравлял нам жизнь. Мы все отчаянно завидовали ему — ведь он умел пригибать большой палец на ноге к самой подошве, а потом отпускать его со щелчком, который был слышен за тридцать шагов. Никому другому в школе не удавалось добиться подобного эффекта, и у Арча не было соперников в области физических достоинств, кроме Теодора Эдди, который умел шевелить ушами, как лошадь. Впрочем, всерьез их сравнивать не приходилось: ведь когда он шевелил ушами, ничего не было слышно, так что все преимущества были на стороне Арча Фьюка.
Пятница, 9 марта 1906 г.
Я говорю о том, что было шестьдесят лет назад и еще раньше. Я помню имена некоторых из моих школьных товарищей, и даже их лица порой на мгновение всплывают перед моими глазами — ровно настолько, чтобы я успел их узнать, а затем опять исчезают. Так я увидел Джорджа Робардза, изучавшего латынь, худого, бледного, старательного, самозабвенно уткнувшегося в книгу, снова увидел его прямые черные волосы, свисающие по обеим сторонам лица ниже подбородка, словно две занавески. Вот он мотнул головой и забросил одну из этих занавесок на затылок — будто бы для того, чтобы она ему не мешала, а на самом деле для шика. В те дни среди мальчишек высоко ценились такие послушные волосы, которые можно было отбросить назад одним движением головы. Мы все глубоко завидовали Джорджу Робардзу. Никому из нас не удавалось проделать такую штуку со своими волосами. У меня и у моего брата Генри на голове была густая шапка кудрей. Мы испробовали все средства, чтобы разгладить эти упрямые завитки и заставить их послушно отлетать назад, — но безуспешно. Порой, хорошенько намочив нашу шевелюру и затем приклеив волосы к черепу с помощью гребня и щетки, мы ухитрялись на время их выпрямить и испытывали прилив радостной надежды. Но стоило нам мотнуть головой, как тщательно выпрямленные пряди снова свертывались в кудри, и нас снова охватывало уныние.
Джордж был во всех отношениях прекрасным юношей. Они с Мэри Мосс дали друг другу клятву в вечной верности, когда были еще совсем детьми, и считались женихом и невестой. Но вот в нашем городке поселился мистер Лейкнен и сразу стал видным и почитаемым гражданином. Он давно уже слыл хорошим юристом. Он был образован, хорошо воспитан, серьезен почти до строгости, а разговаривал и держался с большим достоинством. По тем временам он считался довольно старым холостяком. Его ждало блестящее будущее. Весь наш городок взирал на него с боязливым уважением, и, разумеется, о подобной партии девушки могли только мечтать. Цветущая красавица Мэри Мосс удостоилась чести ему понравиться. Он стал ухаживать за ней и получил ее согласие. Все говорили, что она поступила так, повинуясь родителям, а не велению сердца. Они поженились. И теперь все стали говорить, что он сам занялся ее дальнейшим образованием, намереваясь сообщить ей те знания, которые сделают ее достойной спутницей его жизни. Может быть, все это было правдой. А может быть, и нет. Но, во всяком случае, это было интересно. А большего для городка вроде нашего и не требуется. Джордж вскоре уехал куда-то далеко и умер там, — «от разбитого сердца», сказали все. Это могло быть и правдой, потому что у него для этого были все основания. Ему не скоро удалось бы отыскать вторую Мэри Мосс.
Как давно произошла эта маленькая трагедия! Теперь память о ней хранится лишь в нескольких седых головах. Лейкнен давно умер, но Мэри еще жива и по-прежнему красива, хотя у нее есть внуки. Я видел ее и одну из ее замужних дочерей, когда четыре года назад ездил в Миссури получать почетную степень доктора прав Миссурийского университета.
Джон Робардз был младшим братом Джорджа — крохотный мальчуган с лицом, обрамленным золотыми занавесками, которые ниспадали ниже плеч и отбрасывались назад совершенно упоительным образом. Двенадцати лет, когда началась золотая лихорадка 1849 года, он вместе со своим отцом отправился через Великие равнины в Калифорнию, и я помню, как их кавалькада отбыла на Запад. Мы все сбежались посмотреть на отъезд, сгорая от зависти. И снова я вижу огромную лошадь, а на ней — гордого мальчугана с золотыми волосами, падающими на плечи. Мы все собрались поглазеть, сгорая от зависти, когда два года спустя он вернулся в ореоле ослепительной славы, — ведь он совершил путешествие! Никто из нас не уезжал дальше чем за сорок миль от родного города, а он пересек весь континент! Он побывал на золотых приисках, которые представлялись нам волшебной страной. И он совершил еще более удивительный подвиг: он побывал на кораблях — на кораблях, которые плавали по настоящему океану, по трем настоящим океанам. Ведь он проплыл на юг по Тихому океану, обогнул мыс Горн среди айсбергов, метелей и зимних бурь, а затем понесся на север, подгоняемый пассатом, и пересек кипящие экваториальные воды. Его загорелое лицо было доказательством того, что ему пришлось пережить. Каждый из нас не задумываясь продал бы душу черту за честь поменяться местом с Джоном. Я снова увиделся с ним, когда ездил в Миссури, четыре года назад. Он был уже стар, — хотя и не так стар, как я, — и бремя жизни тяжело давило его плечи. Он сказал, что его двенадцатилетняя внучка читала мои книги и очень хотела бы познакомиться со мной. Это было грустное знакомство, так как она не могла уже выходить из своей комнаты и была обречена на безвременную смерть. И Джон знал, что жить ей осталось недолго. Ей было двенадцать лет — так же, как и ее деду, когда он отправился в свое великое путешествие. В ней я словно опять увидел того мальчика. Казалось, он вернулся из далекого прошлого и предстал передо мной в золотом сиянии своей юности. Она страдала сердечной болезнью, и ее короткая жизнь оборвалась несколько дней спустя.
Другим моим однокашником был Джон Гарс. А одной из самых хорошеньких девочек в школе считалась Эллен Керчвел. Они выросли и поженились. Он стал преуспевающим банкиром, видным и уважаемым человеком в своем городе. Он умер несколько лет тому назад, богатый и всеми почитаемый. «Он умер», — вот что мне приходится писать о большинстве этих мальчиков и девочек. Его вдова жива и радуется на своих внуков. Я видел могилу Джона, когда ездил в Миссури.
В те дни, когда мне только исполнилось девять лет, у мистера Керчвела был подмастерье, а также рабыня, обладавшая множеством достоинств. Но я не могу ни похвалить, ни простить этого доброго подмастерья и эту добрую рабыню, — ведь они спасли мне жизнь. В один прекрасный день я играл на бревне, которое, по моим расчетам, было привязано к плоту, — на самом деле оно к нему привязано не было; оно вдруг перевернулось и сбросило меня в Медвежью речку. Когда я успел уже дважды погрузиться с головой и поднимался к поверхности, чтобы совершить третье — роковое — нисхождение на дно, моя рука появилась над водой, и рабыня мистера Керчвела схватила ее и вытащила меня на берег. Не прошло и недели, как я снова лежал на дне, но, конечно, этому подмастерью понадобилось проходить там в такую неподходящую минуту, — и он бросился в воду, нырнул, пошарил в тине, нашел меня, вытащил на берег и откачал. Так я был спасен вторично. Я тонул еще семь раз, прежде чем научился плавать, — один раз опять в Медвежьей речке и шесть раз в Миссисипи. Я не помню, какие именно люди своим несвоевременным вмешательством воспрепятствовали намерениям провидения, которое куда мудрее их, но все равно у меня на них до сих пор зуб.
Моим однокашником был также Джон Мередит, мальчик необычайно кроткий и уступчивый. Он вырос и, когда началась Гражданская война, стал чем-то вроде начальника партизанского отряда южан; и мне рассказывали, что во время нападений на семьи северян в округе Монро — прежде это были друзья и близкие знакомые его отца — он был беспощаден и кровожаден, как никто другой. Мне трудно поверить, что речь идет о кротком товарище моих школьных дней, но тем не менее это может быть правдой. Ведь и Робеспьер в детстве был таким. Джон уже много лет спит в могиле.
Я учился также вместе с Уиллом Боуэном и его братом Сэмом, который был моложе его года на два. Перед началом Гражданской войны оба служили лоцманами на пароходах, курсировавших между Сент-Луисом и Новым Орлеаном. Когда Сэм был еще очень молод, с ним произошла странная история. Он влюбился в шестнадцатилетнюю девушку, единственную дочь богатого немца-пивовара. Он хотел жениться на ней, но оба они полагали, что папенька не только не даст своего согласия, но и запретит Сэму бывать у них. Старик был настроен совсем иначе, однако они об этом не знали. Он следил за ними, но отнюдь не враждебным взглядом. Легкомысленная парочка в конце концов вступила в тайную связь. Вскоре старик отец умер. Вскрыли завещание, и оказалось, что он оставил все свое богатство миссис Сэмюел Боуэн. Тогда бедняги совершили новую ошибку. Они отправились во французское предместье Каронделе и уговорили мирового судью зарегистрировать их брак, пометив его задним числом. У старого пивовара имелись какие-то племянники, племянницы, двоюродные братья и сестры и прочие ценности того же сорта. Эта компания пронюхала об обмане, представила доказательства и завладела имуществом покойного. И вот Сэм остался с молоденькой женой на руках, а у него ничего не было, кроме лоцманского жалованья. Несколько лет спустя Сэм вместе с еще одним лоцманом вели пароход из Нового Орлеана в Сент-Луис, как вдруг среди многочисленных пассажиров и команды вспыхнула эпидемия желтой лихорадки. Заболели и оба лоцмана, так что некому было стоять у штурвала. Пароход причалил к острову номер 82 и стал ждать помощи. Оба лоцмана вскоре умерли и были похоронены на острове, где и лежат до сих пор, если только река не размыла могилы и не унесла их кости, — что, весьма возможно, случилось уже давно.
Примечания
...когда в мире объявилось одновременно два римских папы. — После смерти папы Григория XI в 1378 г. в Риме на папский престол был избран Урбан VI, а в Авиньоне — Климентий VII. Раскол в католической церкви продолжался сорок лет.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |