Мы подвели итог. Он оказался очень даже недурен. Нам оставалось поглядеть в Иерусалиме всего-навсего дома богача и Лазаря1 из притчи; гробницы царей и судей; место, где побили камнями одного из последователей Христа и обезглавили другого; горницу и стол, прославленные тайной вечерей; смоковницу, которая засохла по слову Иисуса; несколько исторических мест вокруг Гефсиманского сада и горы Елеонской и еще каких-нибудь пятнадцать — двадцать мест в разных частях города.
Дело шло к концу. Теперь вступала в свои права человеческая природа. Как и следовало ожидать, начали сказываться пресыщение и усталость. Силы понемногу изменяли паломникам, и пыл их угасал. Они уже не боялись, что упустят что-нибудь такое, что паломнику никак нельзя упускать, и заранее предвкушали близкий и вполне заслуженный отдых. Они несколько разленились. Они поздно выходили к завтраку и подолгу засиживались за обедом. Три или четыре десятка паломников, избравшие короткий маршрут, прибыли сюда с «Квакер-Сити», и нельзя было отказать себе в удовольствии вволю посплетничать. В жаркие дневные часы они с наслаждением полеживали на прохладных диванах в отеле, курили, болтали о приятных происшествиях минувшего месяца, ибо иные приключения, которые подчас раздражали и злили и казались лишенными всякого интереса, уже спустя какой-нибудь месяц стали выделяться на ровном и скучном фоне однообразных воспоминаний, точно радующие глаз вехи. Сирена маяка, предупреждающая о тумане, в городе тонет в миллионе менее резких и громких звуков, ее не услышишь уже за квартал, но моряк слышит ее далеко в море, куда не достигают городские шумы. Когда ходишь по Риму, все купола кажутся одинаковыми, но когда отъедешь на двенадцать миль, город уже совсем исчезает из виду, и лишь купол св. Петра парит над равниной, точно привязанный воздушный шар. Когда путешествуешь но Европе, все ежедневные происшествия кажутся одинаковыми, но когда их отделяют от тебя два месяца и две тысячи миль, в памяти всплывает лишь то, что стоит помнить, а все мелкое, незначительное улетучивается. Эта склонность покурить, побездельничать и поболтать не обещала нам ничего хорошего. Все ясно понимали, что нельзя позволить, чтобы она завладела нами. Надо попытаться переменить обстановку, иначе мы совсем распустимся. Было предложено поглядеть Иордан, Иерихон и Мертвое море. А все, что недосмотрели в Иерусалиме, можно пока отложить. Все сразу же согласились. Жизнь снова забила ключом. Тотчас заработало воображение: в седло... на широкие просторы... спать под открытым небом, в постели, которая простирается до самого горизонта. Больно было видеть, как эти коренные горожане пристрастились к вольной жизни, к привалам в пустыне. Человек — прирожденный кочевник, дух кочевничества заложен был еще в Адаме, передался патриархам, и как ни воспитывала нас цивилизация, за тридцать веков ей не удалось вытравить из нас этот дух. В кочевой жизни есть своя прелесть, и однажды вкусив ее, человек вечно будет к ней стремиться. В индейце, например, никакими силами не уничтожить кочевника.
Итак, предложение ехать на Иордан было одобрено, и мы сообщили об этом драгоману.
В девять часов утра караван уже поджидал нас у дверей отеля, а мы сидели за завтраком. В городе царило волнение. Носились слухи о войне и кровопролитии. Необузданные бедуины из Иорданской долины и пустынь, лежащих у Мертвого моря, восстали и собирались разделаться со всеми пришельцами. Они вступили в бой с эскадроном турецкой кавалерии и разбили его; есть убитые. Они загнали жителей деревни и турецкий гарнизон в старый форт близ Иерихона и осадили его. Они подошли к лагерю наших паломников у Иордана, и те спаслись лишь тем, что под прикрытием ночи ускользнули из лагеря и, изо всех сил погоняя и пришпоривая лошадей, ускакали в Иерусалим. Другую нашу группу обстреляли из засады, а потом атаковали средь бела дня. Обе стороны открыли огонь. По счастью, обошлось без кровопролития. Мы побеседовали с одним из тех паломников, которые стреляли, и узнали из первых рук, что в минуту смертельной опасности только мужество и хладнокровие, численное превосходство и вооружение, одним своим видом наводящее страх на врага, спасло их от неминуемой гибели. Нам передали, что консул настоятельно просит, чтобы никто из наших паломников не ездил к Иордану, пока положение не изменится; более того, он вообще не рекомендовал бы никому выезжать из города, разве что под усиленной военной охраной. Это осложняло дело. Но когда у дверей ждут лошади и все знают, для чего они тут, что бы сделали вы на пашем месте? Признались бы, что струсили, и отступили бы с позором? Едва ли. Какой мужчина пойдет на это, когда вокруг столько женщин? Вы бы поступили так же, как мы: сказали бы, что вам не страшен и миллион бедуинов, составили бы завещание и пообещали бы себе держаться скромно и незаметно в самом хвосте кавалькады.
Должно быть, мы все избрали одну и ту же тактику, и похоже было, что нам никогда не добраться до Иерихона. Моя лошадь отнюдь не была призовым скакуном, но, хоть режьте, мне никак не удавалось держаться позади остальных. Я все время оказывался в авангарде. Очутившись во главе кавалькады, я всякий раз пугался и спешивался, чтобы поправить седло, — но тщетно: все остальные тоже спешивались и принимались поправлять седла. Никогда еще у нас не было столько хлопот с седлами. Три недели все шло как по маслу, а тут со всеми сразу что-то приключилось. Я попробовал пойти пешком, для моциона, — я недостаточно находился в Иерусалиме, рыская по святым местам. Но и тут меня постигла неудача. Все как один жаждали моциона, и уже через каких-нибудь пятнадцать минут все спешились, и я снова оказался первым. Я не знал, что и делать.
Все это было уже за Вифанией. В этом селении мы остановились через час после выезда из Иерусалима. Нам показали гробницу Лазаря. Я бы поселился в ней куда охотнее, чем в любом здешнем доме. Показали нам также и большой источник Лазаря и его древнее жилище посреди селения. По всему видно, что он был человек состоятельный. Все, что нам рассказывают о нем в воскресной школе, очень несправедливо — можно подумать, что он был бедняк. Это его просто путают с тем Лазарем, который не имел других заслуг, кроме добродетели2, а добродетель никогда не пользовалась таким почетом, как деньги. Дом Лазаря трехэтажный, каменный, но его совсем засыпало мусором, скопившимся за долгие века, и теперь виден один лишь верхний этаж. Мы взяли свечи и спустились в мрачный, как погреб, покой, где Христос разделил трапезу с Марфой и Марией и беседовал с ними об их брате. И поневоле мы с каким-то особенным чувством смотрели на это унылое жилье.
С вершины горы мы бросили взгляд на Мертвое море, лежащее на Иорданской равнине, точно голубой щит, и теперь шагаем по узкой, раскаленной, суровой и необитаемой теснине, где не выдержало бы ни единое живое существо, кроме разве саламандры. Все тут до отвращения угрюмо, мрачно, безжизненно! Вот в этой-то «пустыне» и проповедовал Иоанн, препоясанный куском верблюжьей шкуры, составлявшим весь его наряд, — но негде ему тут было разжиться ни диким медом, ни акридами. Уныло тащились мы по этому страшному ущелью, и каждый старался оказаться позади всех. Наши телохранители — два ослепительных молодых шейха, увешанные с головы до пят мечами, ружьями, пистолетами и кинжалами, — не спеша двигались во главе колонны.
«Бедуины!»
Все тотчас съежились и, точно черепаха, втянули голову в плечи. Первым моим побуждением было ринуться вперед и перебить всех бедуинов; вторым — ринуться назад и посмотреть, не приближается ли враг с тыла. Так я и сделал. И все остальные поступили так же. Если бы бедуины приближались с тыла, они дорого заплатили бы за свою опрометчивость. Мы все потом сошлись на этом. Тут разыгралось бы столь кровопролитное сражение, что никаким пером не опишешь. Я твердо знаю это — ведь каждый из нас сам сказал, как бы он расправился с врагом: такой неслыханной, такой изобретательной свирепости даже и вообразить невозможно. Один с полным спокойствием объявил, что он бы погиб, если надо, но не отступил ни на шаг; запасись терпением, он подпустил бы первого бедуина так близко, чтобы можно было пересчитать все полосы на его одежде, а пересчитав, выстрелил бы в упор. Другой собрался ждать не шевелясь, пока первое копье не окажется ровно в дюйме от его груди, тогда бы он увернулся и выхватил его. Я не смею сказать, как он хотел поступить с владельцем копья. При одной мысли об этом у меня кровь стынет в жилах. Третий задумал снять скальпы с тех бедуинов, которые придутся на его долю, и этих оскальпированных сынов пустыни привезти домой в качестве живых трофеев. Лишь наш служитель муз с горящим взором хранил молчание. Глаза его сверкали диким блеском, но уста были сомкнуты. Нетерпение наше росло, и к нему приступили с расспросами. Если бы он захватил бедуина, что бы он с ним сделал — пристрелил? Поэт улыбнулся мрачно и презрительно и покачал головой. Заколол бы кинжалом? Снова он качает головой. Четвертовал бы? Или содрал с живого кожу? Тот же ответ. О, ужас! Что же он собирался сделать?
— Слопать его живьем!
Вот какие страшные слова извергли его уста. Что такому отчаянному храбрецу изящный стиль? В глубине души я порадовался, что мне не пришлось стать свидетелем столь жестокой расправы. Ни единый бедуин не атаковал наш могучий тыл. И ни единый не атаковал нас с фронта. Просто к нам явилось подкрепление в лице тощих, как скелеты, арабов в одних рубахах и с голыми ногами; им велено было идти далеко впереди нас, размахивать ржавыми ружьями, кричать, похваляться своей силой и вообще всячески безумствовать и таким образом распугивать шайки разбойников-бедуинов, которые могут устроить нам засаду. Какой позор! Вооруженные белые христиане вынуждены путешествовать под охраной такого вот отребья, которое должно защищать нас от диких кочевников пустыни, этих кровожадных разбойников, всегда готовых совершить нечто ужасное, но никогда ничего такого не совершающих. Могу еще прибавить, что за всю эту поездку мы не видали ни одного бедуина, и наши телохранители оказались нам столь же необходимы, как лакированные башмаки и белые лайковые перчатки. Бедуины, которые так яростно атаковали другие партии паломников, были доставлены телохранителями этих партий: их нанимают в Иерусалиме и засылают в пустыню в качестве бедуинов. На глазах у паломников они после сражения сошлись с телохранителями и все вместе завтракали и делили бакшиш, который удалось выудить у этих паломников в минуту опасности, а потом сопровождали кавалькаду обратно до самого Иерусалима! Говорят, что этих несносных телохранителей шейхи и бедуины придумали совместно для взаимной выгоды, и, несомненно, это недалеко от истины.
Мы посетили источник, в котором пророк Елисей подсластил воду (она и сейчас еще сладкая); здесь он провел некоторое время, и вороны кормили его3.
Древний Иерихон не из самых живописных руин. Когда около трех тысяч лет назад Иисус Навин, обойдя вокруг него семь раз, сокрушил его трубным гласом, он сделал свое дело так солидно и основательно, что от города осталось едва ли не ровное место. Сказано было, что проклят будет тот, кто попытается вновь отстроить его, и проклятие это в силе по сей день. Один царь, отнесясь к этому легкомысленно, хотел было нарушить запрет, но горько поплатился за свою самонадеянность. Здесь никогда никто не поселится, а ведь во всей Палестине мы не видели места, где удобней было бы стоять городу.
В два часа ночи нас вытащили из постели — новая возмутительная жестокость, новая попытка нашего драгомана опередить соперника. До Иордана оставалось меньше двух часов езды. И прежде чем кто-либо догадался взглянуть на часы, мы оделись и двинулись в путь; ночь была холодная, все мы клевали носом и мечтали о лагерных кострах, теплых постелях и о многом другом, что радует душу путника.
Ехали молча. Когда человек продрог, не выспался и чувствует себя несчастным, ему не до разговоров. Время от времени один из нас начинал дремать и, проснувшись от толчка, обнаруживал, что кавалькада исчезла во тьме. Тогда приходилось изо всех сил погонять лошадь и смотреть в оба, пока впереди не начинали опять маячить смутные тени. Изредка от одного к другому вполголоса передавали приказ: «Подтянись, подтянись! Тут повсюду рыщут бедуины!» При этих словах всех нас мороз подирал по коже.
Еще не было четырех часов, когда мы подошли к прославленной реке; темно было хоть глаз выколи, и мы вполне могли въехать в реку, даже не заметив ее. Некоторые из нас совсем приуныли. Мы ждали, ждали, но все никак не рассветало. Наконец мы отъехали немного, соснули часок на земле в кустах и схватили насморк. В этом смысле сон дорого обошелся нам; но с другой стороны, это было выгодное предприятие, ибо мы хоть на время забылись и проснулись в состоянии, более пригодном для первого знакомства со священной рекой.
С первыми проблесками зари все паломники разделись и вступили в темные воды, распевая гимн:
У бурных вод Иордана стою,
В раздумье взираю
На обетованную землю мою,
Где лежит все, чем я обладаю.
Но недолго они пели. Вода была так холодна, что пришлось оборвать на полуслове и поспешно выбраться на берег. Они стояли на берегу, дрожа мелкой дрожью, такие несчастные, убитые горем, что нельзя было не пожалеть их. Еще одна мечта, еще одна издавна лелеемая надежда обманула их. Они с самого начала дали себе слов, что перейдут Иордан в том самом месте, где его перешли израильтяне, когда, после долгих скитаний по пустыне, вступили в землю Ханаанскую. Они хотели перейти там, где в память об этом событии были положены двенадцать камней. И пока они переходили бы Иордан, их воображению рисовались бы несчетные толпы, которые рассекают воды Иордана, неся священный ковчег завета, возглашая «Осанну» и распевая благодарственные молитвы и хвалы. Каждый давал себе слово, что первым перейдет Иордан. И вот наконец-то они у цели, но течение слишком стремительно, и вода слишком холодна!
Тут-то Джек и сослужил им службу. С очаровательной беззаботностью, которая так естественна в юности, так подобает ей и так ей к лицу, он вошел в воду и направился к другому берегу, — и все, сразу повеселев, последовали его примеру и перешли Иордан вброд. В самом глубоком месте вода была только по грудь, иначе мы едва ли совершили бы этот подвиг, — нас снесло бы течением и мы выбились бы из сил и утонули, не успев выбраться на берег. Итак, цель была достигнута, и жалкие, измученные паломники уселись на берегу, поджидая солнышка, — всем хотелось не только ощутить священные воды, но и увидеть их собственными глазами. Но уж очень было холодно. Наполнили водой из священной реки несколько банок, срезали на берегу несколько тростников и, сев на лошадей, неохотно поехали дальше, чтобы не замерзнуть до смерти. Итак, мы видели Иордан весьма смутно. Густой кустарник, что растет по берегам, отбрасывая тень на неглубокие, но беспокойные воды («бурными» величает их гимн, чем несомненно льстит им), и мы так и не увидели, широка ли она. Однако мы перешли Иордан вброд и знаем по опыту, что многие улицы в Америке вдвое шире.
Вскоре после того, как мы пустились в путь, наконец рассвело, и не прошло и двух часов, как мы достигли Мертвого моря. Вокруг него в плоской, выжженной солнцем пустыне растет один только плевел, а яблоки, созревающие на этих берегах, по словам поэтов, прекрасны на вид, но стоит их разломить — и они превращаются в прах и пепел. Те, что попались нам, не отличались красотой и были горьки на вкус. Они не рассыпались в прах. Быть может, все дело в том, что они еще не созрели.
Пустыня и голые холмы вокруг Мертвого моря мерцают на солнце так, что больно смотреть, и нигде ни зелени, ни единого живого существа — ничего, что радовало бы глаз. Это мерзкий, бесплодный, испепеленный солнцем край. Гнетущая тишина нависла над ним. И невольно начинаешь думать о похоронах и смерти.
Мертвое море невелико. Воды в нем прозрачные, дно усыпано галькой и очень отлогое у берегов. Оно выбрасывает много битума, куски его валяются по всему берегу, и от этого вокруг стоит неприятный запах.
Авторы всех прочитанных нами книг предупреждали, что, едва только мы окунемся в Мертвое море, нас ждут большие неприятности — ощущение будет такое, словно в тело впились миллионы раскаленных иголок; жгучая боль будет длиться часами; может быть, мы даже с головы до ног покроемся волдырями и будем мучиться не один день. Однако нас постигло разочарование: вся наша восьмерка бросилась в воду, и с нами еще один отряд паломников, и никто даже не вскрикнул. Никто ничего такого не почувствовал, разве что легкое покалывание в тех местах, где была содрана кожа, да и то ненадолго. У меня несколько часов сильно болело лицо, но это отчасти потому, что во время купанья его напекло солнцем, а кроме того, я слишком долго оставался в воде, и на лице наросла корка соли.
Нет, от этого купанья мы не покрылись ни волдырями, ни липкой грязью, и не стали источать зловоние; грязь была не такая уж липкая, и мне не кажется, что от нас стало пахнуть хуже, чем пахло во все время, что мы в Палестине. Запах просто немного изменился, но это не очень заметно, ведь мы уже привыкли, что он то и дело меняется. На Иордане от нас пахло иначе, чем в Иерусалиме, а в Иерусалиме мы пахнем не так, как в Назарете, Тивериаде, Кесарии или среди развалин любого другого города Галилеи. Нет, в этом отношении мы все время меняемся, и, как правило, к худшему. Мы ведь сами на себя стираем.
Забавное это оказалось купанье. Нам никак не удавалось погрузиться в воду. Можно было растянуться на спине во всю длину, сложив руки на груди, и тогда подбородок, грудь и живот оказывались над водой. При желании можно было поднять голову. Но ни в одном положении нельзя удержаться долго — теряешь равновесие и переворачиваешься то на спину, то на живот. Если поддерживать равновесие руками, можно преспокойно лежать на спине, так чтобы голова и ноги от колен и до пяток торчали над водой. Можно сесть, подтянув колени к самому подбородку и обхватив их руками, но скоро опрокинешься, потому что тут никак не удержишь равновесие. Можно встать в воде и выше пояса останешься сухим, хотя глубина здесь больше человеческого роста. Но и так долго не устоишь — очень скоро вода вытолкнет ноги на поверхность. Нечего и пытаться плавать на спине, так как ступни вылезают на поверхность и отталкиваться можно разве что пятками. Пытаешься плыть на животе, загребаешь воду, как колесный пароход, — и не двигаешься с места. Лошадь совсем теряет равновесие в Мертвом море; не может ни плыть, ни стоять, она тут же опрокидывается на бок. Те из нас, кто купались больше часа, вышли из воды сплошь покрытые солью и блестели, как сосульки. Мы соскребли ее жестким полотенцем и уехали, увозя с собой великолепный, новый с иголочки запах; и право же, он был ничуть не хуже всех тех, которыми мы наслаждались последние недели. Он очаровал нас своей новизной, каким-то совершенно новым оттенком зловония. По берегам озера в солнечных лучах всюду блестят кристаллы соли. Кое-где они покрывают землю точно сверкающей коркой льда.
В детстве я почему-то воображал, что длина Иордана четыре тысячи миль, а ширина тридцать пять. На самом же деле он тянется всего на девяносто миль, и при этом все время так извивается, что никогда не знаешь, на каком ты берегу. Если не следовать всем изгибам реки, а идти напрямик, то это не девяносто миль, а всего каких-нибудь пятьдесят. Иордан не шире нью-йоркского Бродвея. Что до моря Галилейского и Мертвого моря — ни то, ни другое не достигают двадцати миль в длину и тринадцати в ширину. И однако, когда я учился в воскресной школе, я воображал, что каждое из них равно шестидесяти тысячам миль в поперечнике.
Путешествия и жизненный опыт портят самые грандиозные картины, созданные нашим воображением, и отнимают у нас иллюзии, которыми мы себя тешили в детстве. Что ж, пусть так. Я уже видел, как царство Соломона уменьшилось до размеров штата Пенсильвания; и если оба моря и река тоже оказались не столь велики, как мне казалось, надо думать, я и это как-нибудь перенесу.
Дорогой мы внимательно смотрели по сторонам, но нигде не видели ни крупинки, ни кристаллика жены Лота4. Мы были горько разочарованы. С давних пор мы знаем печальную историю этой женщины, внушавшей нам тот особенный интерес, который всегда возбуждает несчастье. Но бедная женщина исчезла без следа. Соляной столп не маячит больше в пустыне, окружающей Мертвое море, и не напоминает туристам о горьком жребии погибших городов.
Я не в силах описать мучительный дневной переезд от Мертвого моря до монастыря св. Саввы. Мне до сих пор тягостно вспоминать о нем. Солнце жгло так яростно, что раза два мы не могли удержаться от слез. В отвратительных душных ущельях, без единого деревца, без единой травинки, было жарко и душно, как в раскаленной печке. Мы положительно чувствовали на себе тяжесть солнца. Никто не мог сидеть в седле выпрямившись, всех пригнуло к луке. И в этой пустыне Иоанн проповедовал! Нелегкая, должно быть, была работа. Каким раем показались нам могучие башни и валы громадного монастыря, когда мы завидели их вдали.
Мы провели ночь в этом монастыре в гостях у радушных монахов. Монастырь св. Саввы — человеческое гнездо, прилепившееся на крутом горном откосе; это целый мир каменных стен, которые уступами поднимаются высоко в небо, подобно колоннадам на изображениях Валтасарова пира или дворцов древних фараонов. Поблизости нет больше никакого жилья. Монастырь основан много веков назад святым отшельником, который сперва жил в пещере, — ныне она огорожена монастырскими стенами, и нам благоговейно показали ее святые отцы. Отшельник сей жестоко истязал свою плоть, сидел на хлебе и воде, удалился от людей и всякой мирской суеты, проводил время в молитве и, созерцая череп, благочестиво размышлял о тщете всего земного; пример оказался заразителен, и у него объявилось много последователей. В противоположном склоне ущелья выбито множество небольших нор, служивших им жильем. Нынешние жители монастыря, числом около семидесяти, все пустынники. Одежду их составляет грубая ряса да уродливый колпак, похожий на печную трубу, и они обходятся без обуви. Едят они только хлеб с солью, а пьют одну только воду. Всю жизнь до самой смерти они не могут выйти за эти стены или взглянуть на женщину, ибо ни единой женщине ни под каким предлогом не разрешается входить в монастырь св. Саввы.
Некоторые монахи провели здесь взаперти добрых тридцать лет. И все эти безотрадные годы они не слышали ни детского смеха, ни сладостного голоса женщины: не видели ни человеческой слезы, ни человеческой улыбки; не ведали ни человеческих радостей, ни умиротворяющей человеческой печали. Они не помнят прошлого, не мечтают о будущем. Они отринули все, что мило человеческому сердцу, все, что есть на свете прекрасного и достойного любви; от всего, что радует глаз и ласкает слух, они навсегда отгородились тяжелыми дверями и безжалостными каменными стенами. Они изгнали из жизни всю ее прелесть и всю нежность, и, лишенная животворящих соков, она превратилась в костлявую, иссохшую карикатуру на самое себя. Уста их никогда не знали ни поцелуя, ни песни; сердца не ведали ни ненависти, ни любви; грудь никогда не вздымалась от волнения при звуках гимна их отчизны. Это ходячие мертвецы.
Я записал эти мысли, прежде всего пришедшие мне в голову, просто потому, что это непосредственные мысли, а не потому что они справедливы, или потому, что я считал нужным их записать. Ловким писакам легко говорить: «Глядя на то-то и то-то, я думал так-то и так-то», а на самом деле все эти красивые мысли пришли им в голову гораздо позже. Первое впечатление редко бывает особенно точным, однако в том нет греха, и не грех сохранить его, а там можно и поправиться, если ошибся. Эти пустынники и в самом деле живые мертвецы во многих отношениях, однако не во всех, и не пристало мне, подумав о них сперва дурно, стоять на своем или, раз начав говорить о них дурно, снова и снова твердить одно и то же. Нет, это не годится, ведь они были так гостеприимны. Где-то в глубине души в них еще сохранилось что-то человеческое. Они знали, что мы чужестранцы и протестанты и вряд ли восхищаемся ими, вряд ли дружески к ним расположены. Но в своем человеколюбии они были выше таких соображений. Они видели в нас просто людей, которые устали, проголодались и хотят пить, — и этого было довольно. Они отворили нам двери и радушно приняли нас. Они ни о чем не спрашивали и не выставляли напоказ свое гостеприимство. Они не напрашивались на комплименты. Без лишнего шума они накрыли на стол, постлали нам постели, принесли воды умыться, не слушая наших уверений, что напрасно они этим занимаются, когда на это у нас есть слуги. Мы поели в свое удовольствие и поздно засиделись за столом, потом в сопровождении монахов обошли весь монастырь, уселись на высоких зубчатых стенах и закурили, наслаждаясь прохладой, любуясь пустынным, диким пейзажем и заходящим солнцем. Двое или трое предпочли провести ночь в уютных спальнях, но дух бродяжничества побудил остальных улечься на широкий диван, который тянулся вдоль стен просторной прихожей; ведь это было куда веселее и соблазнительнее — все равно что спать под открытым небом. И отдохнули мы по-царски.
Утром к завтраку мы вышли обновленные. И за все это гостеприимство с нас не спрашивали платы. Если на то наша воля, так дадим что-нибудь, а если мы бедны или не отличаемся щедростью, можно и ничего не давать. Нищего и скрягу в палестинских католических монастырях принимают не хуже других. Мне с детства внушали неприязнь ко всему католическому, вот почему дурные стороны католиков мне подчас виднее, чем их достоинства. Но есть нечто, о чем я не склонен ни умалчивать, ни забывать: это искренняя благодарность моя и всех моих спутников палестинским монахам. Двери их всегда открыты, и здесь всегда радушно встретят достойного человека — все равно, одет ли он в лохмотья или в пурпур. Католические монастыри — это великое благо для бедняков. Паломник, у которого нет ни гроша, будь он протестант или католик, может вдоль и поперек исходить всю Палестину, и каждую ночь его ждет добрый ужин и чистая постель в одном из этих монастырей. Но и паломника побогаче может свалить с ног солнечный удар или местная лихорадка, и тогда монастыри служат им прибежищем. Не будь их спасительного гостеприимства, путешествие по Палестине оказалось бы по силам лишь самым крепким и выносливым людям. Все мы, паломники и просто путешественники, отныне всегда рады будем поднять бокалы за здоровье, процветание и долгую жизнь святых отцов из палестинского монастыря.
Итак, отдохнув и подкрепившись, мы вытянулись гуськом и поехали по бесплодным горам Иудеи, по скалистым кряжам и голым узким ущельям, где вечно царят тишина и безлюдье. Здесь нет даже вооруженных пастухов со стадами длинношерстных коз, которые изредка попадались нам накануне. Только два живых существа повстречались нам. То были газели, прославленные «кротостью очей». Они похожи на молоденьких козочек, но пожирают пространство со скоростью экспресса. Если не считать антилоп из наших прерий, я не видывал более быстроногих животных.
Часов в десять утра мы выехали на Пастушью равнину и остановились в обнесенном стенами оливковом саду, где восемнадцать веков назад пастухи ночью стерегли свои стада и сонмы ангелов возвестили им о рождении Спасителя. В четверти мили отсюда находится Вифлеем Иудейский, и, прихватив по камешку от ограды, наши паломники поспешили дальше.
Пастушья равнина — это пустыня, усеянная камнями, лишенная всякой растительности, ослепительно сверкающая под беспощадным солнцем. Лишь ангельский хор, прозвучавший здесь однажды, мог бы вновь пробудить к жизни ее цветы и кустарники, возвратить ей утраченную красоту. Лишь такие могущественные чары и способны совершить это чудо.
В огромном Храме рождества в Вифлееме, выстроенном пятнадцать столетий назад все той же неутомимой святой Еленой, нас повели под землю, в грот, вырубленный в скале. Здесь-то и стояли те самые «ясли», в которых родился Христос. Об этом сообщает латинская надпись на серебряной звезде, вделанной в пол. Она отполирована поцелуями многих поколений благочестивых паломников. Грот изукрашен так же безвкусно, как все святые места в Палестине. Здесь, как и в Храме святого гроба Господня, все говорит о зависти и нетерпимости. Служители и приверженцы греческой и латинской церкви не могут пройти в одни и те же двери; чтобы преклонить колена в священном месте, где родился искупитель, они вынуждены приходить и уходить разными улицами, не то они переругаются и передерутся в этой святая святых.
Ни на какие глубокие размышления не навело меня это место, где впервые в мире люди пожелали друг другу «счастливого рождества» и откуда друг моего детства, Санта Клаус, впервые отправился в путь, чтобы ныне и присно и во веки веков в зимние утра приносить веселье и шумное ликование каждому семейному очагу во всех концах света. Почтительно, кончиком пальца коснулся я того самого места, где лежал младенец Иисус, и... и ни о чем не подумал.
Просто невозможно думать здесь, как и в любом другом уголке Палестины, который, казалось бы, должен наводить вас на размышления. Нищие, убогие и монахи так и вьются вокруг и заставляют вас думать об одном только бакшише, хотя вы предпочли бы подумать о чем-нибудь более уместном.
Я рад был убраться отсюда, рад был, когда мы наконец прошли грот, где писал Евсей, и тот, где постился Иероним5, и тот, где Иосиф готовился к бегству в Египет, и с десяток других знаменитых гротов, и понял, что с ними покончено. В Храме рождества полным-полно в высшей степени священных мест, их чуть ли не столько же, как в самом Храме гроба Господня. Здесь есть даже грот, где, желая убить Иисуса, Ирод умертвил двадцать тысяч младенцев.
Мы, разумеется, побывали в Молочном гроте — в пещере, где некоторое время скрывалась Мария перед бегством в Египет. Когда она вошла сюда, стены пещеры были черные, но едва она начала кормить младенца грудью, капля молока упала на пол — и в мгновение ока темные стены стали молочно-белыми. Мы унесли отсюда множество осколков этого белого камня, ведь на Востоке всем известно, что стоит бесплодной женщине коснуться такого камешка губами, и она тотчас исцелится. Мы набрали множество образчиков, дабы осчастливить некоторые знакомые нам семьи.
После полудня мы распростились с Вифлеемом и с полчищами нищих и торговцев реликвиями и, задержавшись ненадолго у могилы Рахили6, заторопились к Иерусалиму. Никогда еще я так не радовался возвращению домой. Никогда я так не наслаждался отдыхом, как в эти последние несколько часов. Поездка к Мертвому морю, Иордану и в Вифлеем была недолгой, но изнурительной. Такого палящего зноя, такого гнетущего запустения, такой мрачной пустыни уж конечно не сыщешь больше нигде в целом свете. И мы так устали!
Самый обыкновенный здравый смысл подсказывает мне, что следует держаться общепринятой лжи и лицемерно уверять читателей, будто я с великим трудом расставался с каждым знаменитым местом в Палестине. Все так говорят, но я не верю ни единому слову, хотя по мере сил стараюсь не показать этого. Я готов поклясться самой страшной клятвой, что ни от одного из наших сорока паломников ни разу не слышал ничего подобного, хотя они такие же достойные и благочестивые люди, как все, кто побывал здесь. Они заговорят так довольно скоро, как только вернутся домой, — а почему бы и нет? Они не захотят спорить со всеми Ламартинами и Граймсами, сколько их есть на свете. Было бы совершенно непостижимо, если бы человек нехотя расставался с местами, где его чуть не уморили тучи докучливых нищих и торговцев, которые десятками цепляются за рукава и за полы и кричат и вопят в самые уши и приводят его в ужас, тыча ему в лицо свои страшные язвы и уродства. Каждый рад поскорей убраться отсюда. Я слыхал, как иные бессовестные люди говорили, что они рады бы удрать с дамского благотворительного базара, где прелестные молодые особы навязывают им всякую всячину. Превратите этих гурий в темнокожих ведьм и оборванных дикарей, вместо округлых форм вообразите иссохшие и изуродованные члены, вместо нежных ручек — покрытые шрамами, отвратительные обрубки, и вместо вкрадчивой музыки их голосов режущий ухо гам и крики на ненавистном языке, и уж тогда судите, можно ли нехотя расставаться с подобными местами. Нет, это только так принято говорить, будто вам не хотелось уезжать отсюда, да еще прибавить, что глубокие мысли теснились у вас в мозгу, требуя выхода; на самом же деле вы уезжали весьма охотно, и вам было не до глубоких раздумий, — но, хотя это чистая правда, говорить так и непристойно и непоэтично.
В святых местах мы не думаем; мы думаем потом, лежа в постели, когда весь блеск, и шум, и сумятица остались позади, и мысленно мы снова стоим перед почитаемыми памятниками прошлого и вызываем в своем воображении призрачные картины далекой старины.
Примечания
1. Дома богача и Лазаря. — В этой притче выражен христианский принцип награды на том свете за нищету и страдания на земле: богач после смерти горит в аду, а нищий Лазарь, который при жизни «лежал у ворот его в струпьях», попадает в рай (Еванг.).
2. ...его просто путают с тем Лазарем, который не имел других заслуг, кроме добродетели. — В Евангелии упоминаются два Лазаря: Лазарь из Вифании — брат Марфы и Марии, которого Иисус «воскресил из мертвых», и бедняк Лазарь — из упомянутой выше притчи.
3. Елисей «подсластил» воду... вороны кормили его... — Пророк бросил соль в источник, и вода в нем стала годной для питья. «Чудо» с воронами, приносившими пророку пищу в пустыню, относится не к Елисею, а к его учителю Илии (Библ.).
4. ...не видели... ни кристаллика жены Лота. — Разрушая город Содом за его грехи, Бог дал спастись одному праведному Лоту с семьей, которым было велено бежать из города не оборачиваясь. Жена Лота из любопытства оглянулась и тут же превратилась в соляной столп (Библ.).
5. Иероним (церк.-истор.) — причисленный к святым автор латинского перевода Священного Писания (конец IV в. н. э.), единственного принятого католической церковью и получившего поэтому название «Вульгата» — общеупотребительный, обычный (лат.).
6. Рахиль — жена патриарха Иакова (Библ.).
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |