Глава XXII. Шварцвальд. — Владетельный князь и его семья. — Набоб. — Новый критерий богатства. — Страничка естественной истории. — Муравей-обманщик. — Немецкая кухня

Из Баден-Бадена совершили мы положенную экскурсию в Шварцвальд, проделав большую часть пути пешком. Трудно описать эти величественные леса и те чувства, которые они навевают. Тут и глубокое довольство, и какая-то задорная мальчишеская веселость, а главное — отрешенность от будничного мира и полное освобождение от его забот.

Леса тянутся непрерывно на огромные пространства; куда ни пойдешь, повсюду все та же чаща, безмолвная, сосновая, благоуханная. Стволы деревьев стройны и прямы, и бывает, что земля под ними на целые мили покрыта толстым ковром ярко-зеленого мха, на поверхности которого, безукоризненно чистой, вы не увидите ни рыжего пятнышка или вмятины, ни сучка или вялого листика. В этих колоннадах стоит торжественный сумрак собора; вот почему случайно ворвавшийся солнечный зайчик производит здесь переполох, ударяясь где в ствол, где в сук, а упав на мох, горит на нем яр ним огнем. Но особенно необычный эффект производит низкое послеобеденное солнце; ни один луч уже не пробьется сюда, но зато рассеянный свет, окрашиваясь в цвета листвы и мха, наполняет лес слабой зеленоватой дымкой, напоминающей сценическое освещение сказки-феерии. Ощущение таинственного и сверхъестественного, не покидающее вас, еще усиливается от этого неземного света.

Ми убедились, что деревни Шварцвальда и крестьянские дома полностью отвечают описаниям их в «Шварцвальдских рассказах». Первым ярким образцом такого дома, где нам пришлось побывать, была усадьба богатого крестьянина, члена общинного совета. Это уважаемый человек в своей местности, его жена, разумеется, тоже. Дочка — первая невеста во всей округе. Ауэрбах уже, возможно, обессмертил ее, сделав героиней какой-нибудь повести. Если это так, то я непременно узнаю ее по шварцвальдскому наряду, по здоровому загару, пышным формам, пухлым рукам, туповатому лицу, неизменному добродушию и большим ногам, по непокрытой голове и косам цвета пеньки, свисающим до пояса.

Дом — величиной с порядочную гостиницу: и нем сто футов длины, пятьдесят ширины и десять высоты, считая от земли до стрех; от стрех до гребня мощной кровли не меньше сорока футов, если не больше. Эта кровля в фут толщиной, крытая древней грязно-серой соломой, почти сплошь, за исключением нескольких крошечных прогалин, затянута буйно разросшейся зеленью, преимущественно мхом. Там, где старая солома сгнила и на ее место положены свежие заплаты из золотистой соломы, во мху выделяются плешины. Стрехи, крыльями свисающие вниз, словно призывают путника отдохнуть под их гостеприимной сенью. С улицы, футах в десяти над землей, лепится узенькая терраска с деревянными перильцами; на нее выходит несколько окошек с частым переплетом. Наверху поблескивают еще два-три оконца, одно из них, слуховое, забралось под самый конек крыши. Перед дверью первого этажа высится огромная куча навоза. Из двери сбоку торчит высокий коровий зад. Уж не гостиная ли там? Вся передняя половина дома от земли до чердака занята, по-видимому, людьми, молочным скотом и птицей, а задняя — тяглым скотом и сеном. Но что особенно бросается в глаза — это большущие кучи навоза вокруг всего дома. Мы вскоре близко познакомились со значением удобрения в местной жизни. Мы даже невольно усвоили привычку судить об общественном положении человека по этому внешнему, но красноречивому признаку. Иногда мы говорили: «Здесь живет бедняк, дело ясное». Увидев величественную гору, мы заключали: «А здесь живет банкир». Когда же нам попадалась усадьба, окруженная навозными Альпами, мы восклицали: «Здесь, без сомнения, живет герцог!»

Эта важнейшая особенность местной жизни явно недооценена бытописателями Шварцвальда. Удобрение, очевидно, главное богатство местного жителя, его казна, его сокровище, предмет его гордости, его картинная галерея, его собрание керамики, его коллекция безделок, спет его очей, его право на общественное признание, зависть и почет, — и его первая забота, когда приходит срок писать духовную. Правдивый рассказ из жизни Шварцвальда, если его когда-нибудь напишут, может быть сведен к такой схеме.

Схема рассказа из жизни Шварцвальда

Старик крестьянин, богатей, по имени Гус. Унаследовал большое состояние в навозе и приумножил его собственными трудами. Оно отмечено у Бедекера двумя звездочками1. Некий шварцвальдский художник пишет с него картину — свой шедевр. Сам король приезжает на него поглядеть. Гретхен Гус — дочь и наследница. Пауль Гох — молодой сосед, ищет руки Гретхен, но это лишь ширма — на самом деле его привлекает навоз. Гох и сам обладатель нескольких возов этой шварцвальдской валюты и потому считается выгодной партией; но это человек низменной души, бесчувственный скряга, тогда как Гретхен — вся чувство и поэзия. Ганс Шмидт, другой молодой сосед, исполнен чувства, исполнен поэзии, любит Гретхен и любим ею. Но у него нет навоза. Старый Гус отказывает ему от дома. Сердце Ганса разбито, он удаляется в лес, чтобы там умереть, вдали от жестокого мира, ибо, как он восклицает с горечью: «Что такое человек без навоза!»

Спустя шесть месяцев.

Пауль Гох является к старику Гусу: «Наконец-то я так богат, как вы того желали, приходите поглядеть на мою кучу». Старик Гус осмотрел кучу и говорит: «Этого вполне довольно, бери ж ее (подразумевая Гретхен) и будь счастлив».

Спустя две недели.

В гостиной старика Гуса собрались свадебные гости. Гох счастлив и доволен, Гретхен оплакивает свою горькую участь. Входит убеленный сединами старший бухгалтер Гуса.

Гус (свирепо). Я дал вам три недели, чтобы установить, почему баланс у вас не сходится, и чтобы доказать, что вы не растратчик; все сроки истекли, и теперь либо найдите мне мое пропавшее имущество, либо садитесь в тюрьму как вор!

Бухгалтер. Я нашел его.

Гус. Где?

Бухгалтер (с трагическим пафосом). В жениховой куче! Вот он, вор, глядите, как он трепещет и бледнеет!

Общее оживление.

Пауль Гох. Я пропал, я пропал! (Без чувств валится на корову; на него надевают наручники.)

Гретхен. Спасена! (От радости падает без чувств на теленка, но ее подхватывает Ганс Шмидт, появившийся в эту минуту.)

Гус. Как, ты здесь, негодяй? Руки прочь от этой девы, и скройся с глаз моих долой!

Ганс (продолжая поддерживать бесчувственную девушку). Ни за что! Знайте, жестокий старик, что я пришел с притязаниями, которых даже вам не отвергнуть.

Гус. Ты? Назови же их!

Ганс. Так слушайте же! Мир отвернулся от меня, и я отвернулся от мира; одиноко бродил я по лесу, призывая смерть и не находя ее. Я питался кореньями и, снедаемый горечью, искал лишь самых горьких, отвергая те, что послаще. Так, роясь в земле целых три дня, я наткнулся на навозную жилу! То была Голконда, неисчерпаемая Бонанца сплошного навоза! Я могу теперь купить нас всех, и после этого у меня все еще останутся горные цепи навоза. Ага, теперь ты улыбаешься!

Растущее смятение, Ганс предъявляет образцы найденных им залежей.

Старый Гус (с энтузиазмом). Так разбуди же ее, встряхни ее, благородный юноша! Она твоя!

Тут же играют свадьбу, бухгалтер восстановлен в должности, в правах и окладе. Пауля Гоха ведут в тюрьму. Король шварцвальдской Бонанцы доживает до преклонных лет, счастливый любовью своей жены и своих двадцати семи детей и сладостной завистью всех своих односельчан.

Днем, пообедав жареной форелью на постоялом дворе «Плуг» в живописной деревушке (Оттенгефен), мы перешли в общий зал отдохнуть и покурить. За большим столом сидела компания человек в девять-десять шварцвальдских старейшин — общинный совет. Все они явились сюда в восемь утра для избрания нового члена и уже четыре часа как тянули пиво за счет своего избранника. Это были люди лет пятидесяти-шестидесяти, с серьезными добродушными лицами, одетые в платье, столь знакомое нам по шварцвальдским рассказам: черная фетровая шляпа с круглой тульей и загнутыми вверх широкими полями; длинный красный жилет, усаженный крупными металлическими пуговицами; сюртук из черного альпака с талией где-то у самых лопаток. Не слышно было ни заздравных спичей, ни соленых прибауток, ни даже обыкновенных разговоров... Совет не спеша, но методически и неуклонно накачивался пивом с тем степенным достоинством, какое присуще людям с положением, со связями, с навозом.

После обеда мы, несмотря на палящий зной, поднялись вверх по долине, следуя течению быстрого прозрачного ручья, мимо крестьянских домиков и водяных мельниц, мимо бесчисленных придорожных распятий, святых угодников и дев. Эти распятия и прочее тому подобное, воздвигнутые неутешными друзьями в память об усопших, сменяют друг друга так же часто, как в других местах телеграфные столби.

Мы тащились по проезжей дороге, и нам, как всегда, не везло: солнце жгло немилосердно, а тень, едва поманив издалека, при нашем приближении тут же скрывалась. За все время наших странствий нам ни разу не удалось захватить ее на месте. Но в тот день зной был изводящий, и утешаться, — если это можно считать утешением, — мы могли разве тем, что крестьянам, трудившимся на крутизне над нашими головами, приходилось еще хуже. Наконец, не в силах больше выносить жару и слепящий блеск, мы перебрались через овраг и вступили в прохладные сумерки леса, с намерением разыскать то, что в путеводителе именовалось «старой дорогой».

Вскоре мы и впрямь вышли на заброшенную дорогу — по случайности, ту самую, которую искали, — но шли мы по ней в полной уверенности, что дорога не та. А раз дорога не та, значит, нет смысла торопиться; мы и не торопились, а то и дело усаживались в мягкий мох, наслаждаясь лесной тишиной и прохладой. На проезжей дороге царило оживление — громыхали телеги, тянулись школьники, крестьяне, группы странствующих студентов, прибывших сюда со всей Германии; здесь же, кроме нас, никого не было.

Отдыхая, мы временами следили за работой прилежного муравья. Впрочем, то, что я увидел, лишь подкрепило мое давнишнее мнение обо всем этом племени. По-моему, что касается ума, — муравей не такая уж редкая птица, как считают. Не раз в летнюю пору, когда меня ждали дела поважнее, я наблюдал за ним и убедился, что в рассуждении всякой умственности от живого муравья не больше толку, чем от дохлого. Я, конечно, имею в виду нашего обычного муравья, так как никогда не встречал пресловутых швейцарских и африканских муравьев, которые голосуют, содержат обученные армии, эксплуатируют рабский труд и ведут религиозные диспуты. Те, особые муравьи, может быть и оправдывают высокое мнение натуралистов — судить не берусь; я только утверждаю, что обычный муравей — дутая величина. И не отрицаю, понятно, его прилежания: он трудится себя не жалея, особенно когда кто-нибудь смотрит; но чего я не могу ему простить — это его непроходимую тупость. Отправляется он, скажем, на добычу и захватывает трофей, — что же он делает дальше? Идет домой? Как бы не так — куда угодно, только не домой. Он понятия не имеет, где его дом. Дом может быть в двух-трех шагах — не важно, муравей этого не знает. Как сказано, он захватил трофей, какую-нибудь никому не нужную дрянь, притом раз в семь больше себя самого; он выискивает самое неподходящее место, чтобы за нее ухватиться; пыхтя и надрываясь, взваливает ее на себя и пускается в путь, — но не домой, а в обратную сторону, и не спокойно и разумно, а в дикой спешке, ухлопывая на эту спешку все силы; перед каждым камешком он останавливается и, вместо того чтобы обойти кругом, лезет напрямик, пятясь задом и волоча за собой свою ношу; перекатывается вверх тормашками на ту сторону, вскакивает в остервенении, стряхивает с себя пыль и, поплевав на ладони, снова с азартом хватается за свою добычу; дергает ее туда-сюда, с минуту толкает перед собой; в следующую минуту заходит вперед и волочит се на буксире; звереет все больше и больше и наконец, подняв свою добычу высоко в воздух и торопясь, как на пожар, несется с ней уже в новом направлении; тут он натыкается на репейник, но ему и в голову не приходит обойти его кругом, — нет, он обязательно должен на него взобраться; и он лезет на маковку, таща за собой свою бесполезную кладь, — что примерно так же остроумно, как если б я, взвалив на себя куль муки, потащился с ним из Гейдельберга в Париж прямиком через Страсбургскую колокольню; взобравшись на самую верхотуру, он убеждается, что не туда попал; мельком оглядывает окрестность и либо лезет вниз, либо сваливается кувырком и опять пускается в путь, но теперь уже в новом направлении. Через полчаса он останавливается — дюймах в шести от места, откуда начал свое путешествие, и здесь разгружается; за это время он облазил вдоль и поперек территорию окружностью в два ярда и перебрался через все камешки и соринки, какие попадались ему на дороге. Он отирает пот со лба, расправляет усталые члены и, не чуя под собой ног, пускается в новое бесполезное странствие. Исходив зигзагами порядочное расстояние он натыкается на брошенную ношу. Он уверен, что видит ее впервые, и, оглядевшись, дабы ноги паче чаяния не занесли его домой, хватает свой тюк — и айда в дорогу! Опять с ним происходят те же приключения, но наконец он останавливается передохнуть, и тут ему встречается приятель. Должно быть, на приятеля произвела впечатление нога прошлогоднего кузнечика, и он спрашивает, откуда она. Должно быть, хозяин ноги уже начисто позабыл, где подобрал ее, и отвечает неопределенно, что «где-то в этих краях». Должно быть, приятель вызывается помочь ему доставить поклажу домой. И вот, повинуясь некоему голосу древнего муравьиного разума, приятели берутся за ногу кузнечика с обоих концов и тянут ее изо всех сил — каждый к себе. Потом они устраивают перекур и обмениваются мнениями. Они видят, что дело у них не клеится, но по какой причине — им невдомек. И они снова берутся за свой груз тем же манером, что и раньше, и с тем же успехом. Начинаются взаимные попреки. Должно быть, каждый обвиняет другого в обструкции. Спор становится все жарче и переходит в драку. Приятели, сцепившись намертво, некоторое время обгрызают друг другу челюсти, а потом катаются по земле и кувыркаются, пока один из них, не досчитавшись ноги или усика, не запросит пардону. Мир заключен, и муравьи снова берутся за работу, все на тот же безмозглый лад; но теперь калеке приходится туго: сколько он ни тянет на себя поклажу, здоровый муравей, как более сильный, перетягивает и волочит и его вместе с ношей; а приятель, чем отпустить, отчаянно за нее цепляется и разбивает себе голени о неровности почвы. Наконец, протащив ногу кузнечика вторично по тому же маршруту, упарившиеся муравьи сваливают ее примерно на том же месте, где она сперва лежала, и, рассмотрев повнимательнее, решают, что эта высохшая нога не такой уж клад, чтобы особенно за нее держаться, после чего оба расходятся в разные стороны, в надежде найти ржавый гвоздь или какой-нибудь другой предмет, достаточно тяжелый, чтобы причинить муравью побольше хлопот, и достаточно бесполезный, чтобы ему приглянуться.

Там, в Шварцвальде, на склоне горы, я видел, как один муравей проделывал те же штуки с мертвым пауком, весившим вдесятеро больше, чем он сам. Собственно, паук был еще жив, но уже не мог сопротивляться. У него было круглое туловище величиной с горошину. Заметив, что я наблюдаю, муравей повалил паука навзничь, сдавил ему челюстями горло, поднял его в воздух и пустился бежать, наступая жертве на ноги, спотыкаясь о мелкие камешки и снова поднимаясь; он то волочил свою ношу за собой, то подталкивал ее вперед, то переваливал с ней через шестивершковые камни, вместо того чтобы обходить их стороною, то взбирался на высокие травинки раз в двадцать выше себя, прыгал с них — и наконец кинул паука среди дороги, где его, конечно, подберет такой же, как он, олух — муравей. Я измерил путь, пройденный этим ослом за двадцать минут, в установил, что произведенная им работа применительно к человеку будет выглядеть примерно так: свяжите ремнем двух лошадей, по четыреста фунтов весом каждая, и протащите их на расстояние в тысячу восемьсот футов по валунам в среднем до шести футов высотой (только не в обход), да не забудьте во время этого путешествия взобраться на скалу с Ниагару вышиной и с нее спрыгнуть, а заодно еще с трех колоколен, в сто двадцать футов каждая, — а потом бросьте лошадей без призора где-нибудь в открытом поле и отправляйтесь, исключительно для удовлетворения своего тщеславия, проделывать такие же идиотские фокусы где-нибудь в другом месте.

Но последним данным науки, муравей ничего не припасает на зиму. Уже это должно чувствительно отразиться на той популярности, что создана ему литературой. Муравей трудится, только когда за ним наблюдают, да и то при условии, что наблюдатель — человек с простодушно — доверчивой физиономией натуралиста и что он все время что-то строчит в своей записной книжке. Но это форменное очковтирательство, и в воскресных школах муравью не будет больше доверия. Муравей не разбирает толком, что годится, а что не годится ему в еду, — но это же форменное невежество, и оно крайне повредит ему в глазах всего света. Муравью достаточно обойти вокруг пня, чтобы потерять дорогу домой, — но это же форменное слабоумие; и поскольку сей позорный факт установлен, ни один разумный человек не станет больше уважать муравья, и ни одна чувствительная душа не станет с ним носиться. Хваленое трудолюбие муравья объясняется исключительно тщеславием и никакого эффекта не дает, поскольку он никогда не доносит до дому того, над чем хлопочет. А это и вовсе губит его репутацию и полностью сводит на нет его значение как могучего морального фактора, раз ни один лежебока им больше не пленится. Удивительно и уму непостижимо, что такому лицемеру удавалось водить за нос многие нации, да еще в течение многих веков, и что никто до сих пор не разоблачил его.

Муравей силен, но нам попался еще один пример незаурядной физической силы там, где раньше мы ее не замечали. Гриб-поганка, достигающий за одну ночь своего полного развития, взрыл и поднял в воздух слежавшийся слой сосновых игл и грязи вдвое больше себя объемом и поддерживал его в воздухе, как столб поддерживает навес. Десять тысяч поганок могут, стало быть, поднять на воздух человека. Ну а толку-то что?

Весь день дорога вела нас в гору. Когда же часов в пять или в половине шестого мы поднялись наверх, густая завеса зелени вдруг раздвинулась, и мы увидели глубокую красивую лощину, а дальше обширную панораму лесистых гор; их вершины сверкали на солнце, а изрезанные ущельями склоны тонули в лиловатой мглистой дымке. Лощина, лежавшая у наших ног, по названию Аллерхейлиген, в верхней своей части представляет зеленую поляну — чудесное место для уютного, спокойного человеческого гнезда, удаленного от мира с его суетой, и, разумеется, монахи в свое время не преминули его высмотреть: лежащие перед нами живописные развалины их церкви и монастыря свидетельствуют о том, что и семьсот лет назад священники с безошибочным чутьем прибирали к рукам все лучшие уголки и местечки, как они это делают сегодня.

Сейчас эти развалины теснил большой отель, бойко промышляющий за счет летнего туризма. Мы спустились в ущелье и отлично пообедали, если не считать того, что форель была отварная. Немцы, будучи предоставлены самим себе, непременно отварят вам форель, равно как и все другое, что попадется под руку. Кстати, это довольно веский довод в пользу теории, что первыми поселенцами на диких островах у берегов Шотландии были немцы. Несколько лет назад в виду одного из таких островов разбилась шхуна, груженная апельсинами, и мирные туземцы оказали капитану столь ревностную помощь, что он предложил им взять себе сколько угодно апельсинов. На следующий день капитан спросил, как им понравились апельсины, на что те, покачав головой, отвечали:

— В печеном виде их не укусишь, но и вареные они не больно съедобны, голодный и то не позарится.

После ужина мы спустились вниз по лощине. Это — живописное местечко, сочетающее красоты лесного пейзажа с романтическим очарованием суровых скал. По дну ее с ревом бежит прозрачный ручей, змеится между высокими утесами и, вырвавшись из теснины, низвергается рядом водопадов. Миновав последний водопад, не забудьте обернуться: вы увидите цепь пенистых сверкающих каскадов, расположенных лестницей о семи ступенях, — картина столь же величественная, сколь и неожиданная.

Примечания

Ауэрбах Бертольд (1812—1882) — немецкий писатель, автор «Шварцвальдских деревенских рассказов» (1843—1854), в которых идеализируется патриархальная жизнь деревни.

Бедекер. — Имеется в виду международный справочник-путеводитель, издававшийся немецким издателем Карлом Бедекером (1801—1859), а позднее его сыном.

Бонанца. — Впервые это испанское слово появилось в английском языке на юго-западе США, в годы «золотой лихорадки» в Калифорнии: так местное испанское население называло богатые рудные жилы. Позднее это название закрепилось за некоторыми географическими пунктами.

1. Все, заслуживающее особого внимания, отмечено у Бедекера двумя звездочками (**). — М.Т. 



Обсуждение закрыто.