Деревня Домреми ничем не отличалась от других деревушек тех давних времен. Кривые и узкие улочки вились в тени нависших соломенных кровель, между домов, похожих на сараи. Свет скудно пробивался в них через окошки, вернее — отверстия в стенах, прикрытые деревянными ставнями. Полы были земляные, а мебели не было почти никакой. Главным занятием жителей было разведение овец и коров; все дети пасли стада.
Местность была очень живописна. Перед деревней, до самой реки Мёз, расстилалась цветущая долина; позади подымался пологий травянистый холм, поросший наверху густым дубовым лесом; этот темный лес особенно манил к себе нас, детей: там когда-то жили разбойники и совершались убийства, а еще раньше там водились огромные драконы, извергавшие из ноздрей пламя и ядовитый дым. Один из них дожил до наших дней. Он был длиной с дерево, а толщиной в хорошую бочку и покрыт чешуей, как черепицей; у него были ярко — красные глаза, каждый величиною с широкополую шляпу, и хвост, раздвоенный наподобие якоря, величиной — не знаю во что, но только очень большой; такой редко встречается даже у дракона, как говорили сведущие люди. Говорили также, будто цветом этот дракон был лазурный, в золотую крапинку; наверное сказать было нельзя, так как никто его не видел, но такое составилось о нем мнение. Я его не разделял; я считаю, что бессмысленно составлять о чем-нибудь мнение, когда не имеешь никаких фактов. Можно смастерить человека без костей и даже красивого на вид, но, раз держаться ему не на чем, он будет валиться набок; так и с мнениями: для них тоже нужен костяк, — иначе говоря, факты. Как-нибудь в другое время я еще вернусь к этому вопросу и постараюсь доказать свою мысль. Что касается дракона, то я всегда считал, что он золотой, без всякой лазури, — как полагается быть дракону. Бывало, что этот дракон выходил почти на опушку, однажды Пьер Морель был там и распознал его по запаху. Страшно подумать, до чего близка бывает смертельная опасность, а мы и не подозреваем о ней.
В старину сотни рыцарей из дальних краев пошли бы в лес один за другим, чтобы убить дракона и получить положенную награду, но в наши дни это уже было не принято; истреблением драконов ведали священники. Нашим драконом занялся отец Гийом Фронт. Он прошел по опушке с крестным ходом, со свечами, кадилами и хоругвями, и изгнал дракона особым заклятием; после этого дракон исчез, хотя многие считали, что запах остался. Не то чтоб его кто-нибудь ощущал, просто было такое мнение, — но и этому мнению недоставало фактов. Я знаю, что дракон жил в нашем лесу до заклятия, а остался ли он там после — этого я сказать не могу.
На холме, обращенном к Вокулеру, на поляне, выстланной пышным травяным ковром, рос могучий бук с раскидистыми ветвями, дававшими густую тень, а возле него бил из земли чистый и холодный родник; в летние дни сюда собирались дети, — так повелось уже лет пятьсот; они часами пели и плясали вокруг дерева, пили свежую воду из родника и чудесно проводили время. Они часто сплетали венки из цветов и вешали их на дерево и над ручьем — в подарок лесовичкам, которые там обитали. Тем это нравилось, потому что лесовички, как и феи, большие причудники и любят все красивое, например венки из полевых цветов. В благодарность за это лесовички оказывали детям много услуг: они заботились, чтобы родник не иссяк и всегда был чист и холоден; они отгоняли от него змей и всяких кусачих насекомых. Целых пятьсот лет, — предание говорит, что даже тысячу лет, — ничто не нарушало согласия между детьми и лесовичками; у них царила взаимная любовь и полное доверие. Когда кто-нибудь из детей умирал, лесные человечки горевали о нем не меньше его товарищей, и вот как они это выражали: на рассвете в день похорон они вешали иммортели над тем местом, где умерший обычно сидел под деревом. Это я знаю не по слухам, а видел собственными глазами. Мы знали, что это делали лесовички, потому что цветы были черные, какие не водятся во Франции.
С незапамятных времен все дети, выросшие в Домреми, назывались Детьми Дерева и любили это название, — оно давало им некое таинственное преимущество, какого не имеет больше никто в целом мире: когда наступал для них смертный час, то среди смутных видений, встававших перед их угасающим взором, являлось Дерево во всей его красе; но только тем, кто умирал со спокойной совестью. Так говорили одни. Другие говорили, что дерево является дважды: в первый раз — года за два до смерти, как предостережение тому, кто погряз в грехах, — при этом дерево являлось обнаженным, каким оно бывает зимой, и грешника охватывал ужас; если он после этого раскаивался, дерево являлось ему снова, одетое пышной летней листвой, а если нет — видение не повторялось, и грешник умирал, зная, что обречен на вечные муки. А иные говорили, что видение является только раз, и только тем праведным, которым приходится умирать на чужбине, в тоске по родине. Что может лучше напомнить им родные края, как не Дерево — любимый товарищ их игр в счастливые, невозвратные дни детства.
Таковы были местные предания; одни верили одному, другие — другому. Я-то знаю, что достовернее всех последнее. Я ничего не хочу сказать против других, — может быть, и в них есть доля правды; но уж про последнее я знаю точно; а я считаю, что лучше держаться того, что знаешь, и не браться судить о вещах, в которых ты не уверен, — так-то будет надежней. Я знаю, что когда кто-либо из Детей Дерева умирает на чужбине и перед смертью примиряется с Богом, он обращает мысленный взор к далекой родине, и тогда небесная завеса приоткрывается для него, и ему является Волшебный Бук, одетый золотым сиянием; он видит цветущий луг, сбегающий к реке, и вдыхает сладостный аромат родных цветов. Потом видение бледнеет и гаснет, но умирающий уже знает — и, глядя на его преобразившееся лицо, вы тоже поймете, — что ему было небесное знамение.
Мы с Жанной были об этом одинакового мнения. Но Пьер Морель, Жак д'Арк и многие другие верили, что видение является дважды — и только грешнику. Они уверяли, что это известно им достоверно. Должно быть, так думали их отцы и так им внушили, — ведь почти все в этом мире мы получаем из вторых рук.
Кое-что действительно говорит за то, что видение является дважды. С незапамятных времен у нас в деревне повелось, что если кто-нибудь вдруг бледнел и цепенел, точно от тайного страха, о нем говорили шепотом: «Видно, он согрешил, и ему было предостережение». А собеседник содрогался и отвечал тоже шепотом: «Да, бедняга! Он увидел Дерево».
Это, конечно, веские доказательства, и от них так просто не отмахнешься. Если что-нибудь повелось от века, оно постепенно становится все достовернее и в конце концов превращается в бесспорную истину, а уж бесспорная истина — это такая твердыня, которая стоит нерушимо.
За мою долгую жизнь мне несколько раз приходилось видеть, как Дерево задолго предвещало человеку смерть, но ни в одном из этих случаев человек не был грешником. Видение было, напротив, особым знаком Божьей милости; благую весть об искуплении грехов, обычно возвещаемую душе лишь в смертный час, видение приносило заранее, а с нею приходил блаженный покой. Я сам, старый и немощный, жду своего часа с миром в душе: я видел Дерево, и я спокоен.
С незапамятных времен дети водили вокруг Волшебного Дерева хоровод и пели песню, которая так и называется «Волшебный Бурлемонский Бук». Она поется на особый мотив — причудливый и приятный, который всегда слышится мне, когда я засыпаю, чем-нибудь опечаленный или измученный, и убаюкивает меня, и словно переносит на родину сквозь даль и ночную мглу. Чужому человеку не понять, чем была в течение столетий эта песня для Детей Дерева, скитавшихся в чужих землях, среди чуждых им языков и обычаев. Вам она может показаться простой и незатейливой. Но вспомните, чем она была для нас и какие картины вызывала в нашей памяти, — тогда вы поймете, почему при последних словах этой песни наши глаза туманятся слезами, а голос дрожит:
В годину бед, в краю чужом
Явись нам, старый друг!
Вспомните также, что Жанна д'Арк ребенком пела эту песню вместе с нами, когда ходила в хороводе вокруг Дерева, и что она всегда ее любила. А это делает ее священной.
Волшебный бурлемонский бук (Песня детей)
Что так свежа твоя листва,
Волшебный Бурлемонский Бук?
От детских слез ты зелен стал!
Ты наши слезы осушал,
Ты наше горе врачевал;
И где струился слез поток,
Ты влажный раскрывал листокОткуда мощь твоих ветвей,
Волшебный Бурлемонский Бук?
Питала их любовь детей!
Из века в век в тени твоей
Плясал и пел их дружный круг;
Тебе он сердце веселил,
Тебе он юность сохранил.Навеки зеленей для нас,
Волшебный Бурлемонский Бук!
Напоминай нам в трудный час
О нашем детстве золотом.
В годину бед, в краю чужом
Явись нам, старый друг!
Во времена нашего детства лесовички еще водились в наших местах, но мы их никогда не видели, потому что за сто лет до нас приходский кюре отслужил под деревом молебен, проклял лесовичков — как кровную родню дьявола, которой отказано в спасении, — и под страхом вечного изгнания запретил им показываться на глаза людям и вешать на дерево венки из иммортелей. Все дети просили тогда за лесовичков и говорили, что это их друзья, которые никогда не делали им ничего худого, но кюре не стал и слушать: он сказал, что иметь таких друзей грешно и стыдно. Дети были безутешны; они условились по-прежнему вешать на дерево венки, чтобы лесные человечки знали, что их еще помнят и любят, хотя и не видят.
Но однажды ночью стряслась большая беда. Мать Эдмона Обри проходила мимо нашего Дерева, а лесовички украдкой вышли поплясать, думая, что их никто не увидит, — и так увлеклись пляской, до того охмелели от радости и от медвяной росы, что ничего не замечали. А матушка Обри дивилась и умилялась на уморительных крошек — их там собралось более трехсот, и они, взявшись за руки, водили хоровод шириной с полкомнаты, и закидывали головки, и хохотали, и громко пели, широко разевая рты, и вскидывали ножками на целых три дюйма от земли, — до того они разошлись! Такой потешной и удалой пляски матушка Обри в жизни своей не видала. Но прошла минута-другая, и бедные маленькие создания увидали ее. Они испустили громкий вопль ужаса и горя и бросились врассыпную, плача и прижимая к глазам крошечные смуглые кулачки, — и все исчезли.
Злая женщина — нет, вернее — глупая; тут была не жестокость, а легкомыслие — пошла домой и все рассказала соседкам; а мы, друзья лесовичков, спали и не чуяли беды, не знали, что надо встать и унять кумушек. Наутро все уже знали о происшествии, и беда была непоправима; когда знают все — знает, конечно, и кюре. Мы толпой пошли к отцу Фронту со слезами и мольбами; он и сам заплакал при виде нашего горя, потому что был человек добрый. Он был бы рад не изгонять лесовичков, — он нам так и сказал, — но ничего не мог поделать; ведь так было постановлено: если они покажутся на глаза людям, то должны навеки уйти из наших мест.
И надо же было случиться, что Жанна в ту пору болела лихорадкой и лежала в жару, а что могли сделать мы, — разве мы умели убеждать, как она? Мы гурьбой прибежали к ее постели и закричали: «Очнись, Жанна! Встань! Время не терпит! Иди, заступись за лесовичков, спаси их, ты одна это можешь!» Но она была в бреду и не слышала нас, и мы ушли ни с чем, понимая, что все пропало. Да, пропало, погибло навеки! Те, кто пятьсот лет были верными друзьями детям, должны были теперь уйти и больше не возвращаться.
Горький это был для нас день, когда отец Фронт совершил богослужение под нашим деревом и изгнал лесовичков. Мы не смели надеть траур, — если бы это заметили, нам бы не позволили, — пришлось просто привязать черные лоскуты к одежде там, где это было незаметно; но в сердце у нас царил настоящий, глубокий траур. Сердца были наши; туда никто не мог вторгнуться и не мог нам ничего запретить.
Наше Дерево — его звали так красиво: Волшебный Бурлемонский Бук после этого уже не было прежним, но все еще было дорого нам. Оно мне дорого и теперь, в старости, и я каждый год прихожу посидеть в его тени; я воскрешаю в памяти давно ушедших друзей моего детства, собираю их вокруг себя, гляжу на них сквозь слезы и горюю. Боже мой!.. И все же наше любимое местечко очень изменилось. И не мудрено: без присмотра лесовичков родник потерял свою чистоту и свежесть и почти иссяк, а изгнанные змеи и кусачие насекомые вернулась и расплодились; они там кишат и до сих пор.
Когда наша умница Жанна выздоровела, мы поняли, чего нам стоила ее болезнь: мы оказались правы — только она могла бы отстоять лесовичков. Услыхав о случившемся, она так рассердилась, что это было даже удивительно для маленькой девочки; она пошла прямо к отцу Фронту, стала перед ним, поклонилась и сказала:
— Лесовички должны быть изгнаны, если покажутся на глаза людям, верно?
— Да, милое дитя.
— А если кто-нибудь тайком заберется к человеку в дом ночью и увидит его раздетым, неужели вы скажете, что этот человек нарочно показался нагишом?
— Нет, этого не скажешь. — Тут добрый кюре несколько смутился.
— Будет ли грех грехом, если он совершен неумышленно?
Отец Фронт воздел руки к небу и воскликнул:
— Да, дитя мое, я был не прав, я это теперь вижу! — И он привлек ее к себе и обнял за плечи, пытаясь помириться с ней, но она так негодовала, что не могла сразу успокоиться. Она спрятала голову у него на груди, заплакала и сказала:
— Значит, лесовички не согрешили: они ведь не желали этого и не знали, что их кто-то видит; но они маленькие, они не могли за себя постоять и объяснить, что наказывать надо за злой умысел, а не за невольный проступок; у них не нашлось друга, чтобы сказать эту простую вещь в их защиту, — и вот их навеки изгнали из родных мест, и это было злое, злое дело!
Добрый старик крепче обнял ее и сказал:
— Устами младенцев обличаются безрассудные. Видит Бог, я хотел бы вернуть крошек ради тебя. И ради себя также, ибо я поступил несправедливо. Перестань плакать. Твой старый друг жалеет о случившемся больше всех. Перестань же, душенька.
— Я не могу перестать сразу, мне надо выплакаться. Ведь это не пустяк — то, что вы сделали. И разве сожалеть — это уже все равно что искупить свою вину?
Отец Фронт отвернулся, скрывая улыбку, которая могла бы обидеть ее, и сказал:
— Нет, мой суровый, но справедливый обвинитель, этого недостаточно. Я надену власяницу и посыплю главу пеплом. Довольно с тебя этого?
Рыдания Жанны стали стихать; она взглянула на старика сквозь слезы и сказала со своей обычной прямотой:
— Да, довольно, если это очистит вас.
Отец Фронт снова готов был рассмеяться, но вовремя вспомнил, что уговор есть уговор, хоть и неприятный, и его надо выполнять. Он встал и направился к очагу, а Жанна внимательно следила за ним. Он зачерпнул полный совок остывшей золы и уже готовился осыпать ею свою седую голову, но тут его осенила счастливая мысль, и он сказал:
— Не поможешь ли ты мне, дитя мое?
— Как, отец мой?
Он опустился на колени, низко нагнул голову и сказал:
— Возьми золы и сама посыпь ею мою голову.
Разумеется, на том дело и кончилось. Кюре сумел вывернуться. Можно представить себе, каким кощунством это должно было показаться Жанне, как и любому из деревенских детей.
Она бросилась на колени рядом с ним, восклицая:
— О, это ужасно! Я не знала, что значит «посыпать главу пеплом». Встаньте, отец мой, прошу вас!
— Не могу, покуда ты не простишь меня. А ты прощаешь?
— Я? О отец мой, мне вы ничего дурного не сделали. Это вы у себя должны просить прощения за то, что обидели бедных крошек. Встаньте, прошу вас!
— Ну, теперь мое дело совсем плохо. Я считал, что должен заслужить прощение у тебя, а если у себя самого — тут я не могу оказывать никакого снисхождения. Это мне не пристало. Что же делать? Укажи мне выход, мудрая головка.
Кюре все еще не подымался с колен, несмотря на мольбы Жанны. Она готова была снова заплакать, но тут ее осенило: она схватила совок, щедро осыпала золою свою собственную голову и проговорила, заикаясь и захлебываясь:
— Ну вот, теперь дело сделано! О, встаньте, отец мой, встаньте!
Старику было смешно, но в то же время он был тронут. Он обнял ее и сказал:
— Ах ты удивительное дитя! Пусть это не настоящее мученичество и не столь живописно выглядело бы на картине, но тут был истинный дух подвижничества, это я могу засвидетельствовать.
Он вычесал золу из ее волос, помог ей вымыть лицо и шею. Он снова повеселел и готовился продолжать диспут. Он уселся, опять привлек к себе Жанну и спросил:
— Жанна, верно ли, что ты и другие дети завивали венки под Волшебным Деревом?
Вот так он всегда начинал и со мной, когда хотел на чем-нибудь поймать: ласково и словно невзначай. Так легче всего одурачить человека: он и не увидит, куда ступает, пока капкан не захлопнется. Отец Фронт любил это проделывать. Я понял, что он расставил Жанне ловушку. Она ответила:
— Да, отец мой.
— Ты их вешала на Дерево?
— Нет, отец мой.
— Нет, говоришь?
— Нет.
— А почему нет?
— Не хотела.
— Вот как? Не хотела?
— Нет, отец мой, не хотела.
— Что же ты делала с ними?
— Я их вешала в церкви.
— А почему не на Дерево?
— Потому что нам сказали, будто лесовички родня нечистому, и почитать их грешно.
— Ты так и считала, что грешно?
— Да, я думала, что это дурно.
— Ну, раз почитать их грешно и они — родня нечистому, то они могли научить детей худому, не так ли?
— Выходит, что так.
Он немного помедлил; и я ждал: вот сейчас он захлопнет западню. Так он и сделал. Он сказал:
— Значит, дело обстояло так: эти осужденные создания — родня нечистому духу; они могли научить детей дурному. Теперь объясни мне, если сумеешь: почему несправедливо было их изгонять и почему ты хотела помешать этому? Тебе-то что за дело?
Ну не глупо ли было так испортить дело? Будь он мальчишкой, его следовало бы за это отодрать за уши. Все у него шло отлично, а он взял да все и испортил. «Тебе-то что за дело?» Неужели он не знал, что такое Жанна? Неужели не понимал, что о собственных своих потерях или прибыли она не печалилась? Неужели еще не постиг, что единственным верным способом воспламенить ее был рассказ о чужих утратах, обидах и горестях? А так он ничего не добился — только сам себе расставил ловушку.
Едва он произнес эти слова, как она загорелась, глаза ее наполнились слезами негодования, и она накинулась на него с пылом, который удивил его, — но не меня: я-то знал, какой фитиль он поджег, когда так неудачно выбрал свой главный довод.
— О отец мой, как можно так говорить! Скажите, кто владеет Францией?
— Господь Бог и король.
— А не сатана?
— Что ты, дитя! Это — подножие престола всевышнего. Сатана не владеет тут ни одной пядью земли.
— А если так, кто дал бедным крошкам приют на нашей земле? Бог. Кто хранил их сотни лет? Бог. Кто столько лет дозволял им играть и плясать, не находя в том ничего худого? Бог. А кто не одобрил того, что одобрено самим Богом, и пригрозил им? Человек. Кто подстерег их невинные забавы, на которые не было Божьего запрета, а только людской? Кто выполнил угрозу и прогнал бедняжек из дома, который милосердный Бог давал им целых пятьсот лет, грея их солнцем, питая дождиком и благодатной росой? Это был их дом, данный им Богом в его великой благости, и никто не имел права их изгонять! Они были детям самыми верными друзьями, они с любовью служили им пятьсот лет и ни разу не причинили зла; и дети их любили, а теперь горюют, и ничем их не утешить. А чем провинились дети, чтоб причинять им такое горе? Вы говорите, что бедные лесовички могли научить детей дурному? Но ведь этого не было, а «могли» — это еще не довод. Вы говорите, что они — родня нечистому? Что ж из этого? Даже у родни дьявола есть права, и у этих тоже. И у всех детей есть права, значит и у нас тоже. Будь я тогда здесь, я вступилась бы и за детей и за нечисть. Я удержала бы вашу руку и спасла их. А теперь — теперь все пропало; все пропало и ничем нельзя помочь!
Больше всего ее возмущало, что люди не должны водить дружбу с нечистью и проявлять к ней сострадание, потому что ей отказано в вечном спасении. Она сказала, что именно поэтому лесовичков надо особенно жалеть и стараться лаской и заботой облегчить страшную участь, на которую они обречены не за грехи, а только за то, что такими уродились.
— Бедняжки! — сказала она. — Жестокое надо иметь сердце, чтобы жалеть человеческое дитя и не пожалеть дитя дьявола, ведь оно в тысячу раз больше нуждается в жалости!
Она отвернулась от отца Фронта и горько плакала, прижимая кулачки к глазам и яростно топая маленькими ножками; потом бросилась вон из комнаты, прежде чем мы опомнились от этого потока слов и бури негодования.
К концу ее речи священник встал и несколько раз провел рукою по лбу, словно был ошеломлен, а потом пошел к двери своей маленькой рабочей комнаты и на пороге проговорил с грустью:
— Увы, бедные дети, бедная нечисть! Да, и у них есть права, это она верно сказала, а я об этом не подумал. Я виноват, да простит мне Бог!
Услышав это, я понял, что был прав: он попался в собственную ловушку. Да, так прямо и угодил в нее. Меня это порадовало; я возмечтал и сам подстроить ему такую же. Но, поразмыслив, я не решился пробовать: я понял, что нет у меня на это сноровки.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |