Джозеф Редьярд Киплинг. От моря до моря. Интервью, взятое у Марка Твена

Да, все вы достойны жалости! Можно быть важным чиновником, вице-губернатором, кавалером орденов, даже прогуливаться под ручку с самим вице-королем, но никогда не видеть Марка Твена. А я его видел! В одно благословенное утро я пожал его руку, выкурил у него в доме пару сигар, и мы разговаривали больше двух часов! Не тревожьтесь, однако, я вас не презираю, я просто жалею всех, начиная с вице-короля и ниже. И чтобы унять вашу черную зависть, чтобы вы не подумали, будто я зазнался, вот мой отчет об этом событии.

В Буффало я узнал, что Твен живет в Хартфорде, штат Коннектикут, «но, может быть, отправился в Портленд», а некий грузный судейский поклялся, что знает великого человека как родного брата и что Марк отдыхает сейчас в Европе. Я так расстроился, что сел не в тот поезд, и кондуктор бесцеремонно высадил меня в полумиле от станции, на пустынном скрещении рельсов. Приходилось ли вам, под бременем плаща и чемодана, увертываться от рассеянных паровозов, да еще когда солнце бьет прямо в глаза? Но я забыл, что вы не встречались с Марком Твеном, и мне вас очень жаль, несчастный вы народ!

Едва избежав железных щупалец решетки, которую устанавливают на локомотивы для безопасности рогатого скота, я еле влачился и повстречал незнакомца.

— В Элмайру надо ехать, штат Нью-Йорк, недалеко тут, миль двести, а то и меньше. — И предупредил, что было совершенно излишне: — Смотри в оба, парень, в оба!

Я смотрел в оба по западной железной дороге до самой полуночи, когда меня ссадили у порога неопрятной элмайрской гостиницы. Да, здесь знали все об «этом самом Клеменсе», но полагали, что его нет в городе. Куда-то на Восток уехал. Наберитесь терпения, подождите утра, а там можно будет поискать его свояка, он еще углем «занимается».

Мысль, что придется рыскать по городу, где обитает тридцать тысяч жителей, за полудюжиной Твеновых родственников, не считая его самого, не дала мне сомкнуть глаз, утро же явило моему взгляду Элмайру, чьи улицы были обезображены железной дорогой, а пригороды трудились над изготовлением дверных косяков и оконных рам. Город лежал в окружении невысоких, кругленьких холмов, оголенных цивилизацией и утопающих в заготовленной древесине. Река Чемунг устала бесчинствовать на главных улицах и только что вернулась в свои прихотливые извивы.

Швейцар в гостинице и телефонист уверяли, что столь желанный мне свояк внезапно отбыл из города и никто не знает, где обретается «этот самый Клеменс». Позднее мне поведали также, что Твен приезжал в Элмайру не больше девятнадцати лет подряд и поэтому человек он здесь сравнительно неизвестный.

Но дружески настроенный полицейский предположил, что, кажется, позавчера он видел Твена «или кого-то очень похожего». Он еще в шарабане ехал. Это сообщение вселило в мою душу чудесное ощущение близости великого человека. Подумать только! Можно жить в городе, где автор «Тома Сойера» запросто трясется в шарабане по городским мостовым!

— Его дом вон там, на Восточном холме, — сказал полицейский, — мили три отсюда.

И тогда началась охота в наемном экипаже, вверх и вниз по холму, где вдоль дороги цвел подсолнух, шелестела под ветром кукуруза и коровы, сошедшие с рекламных картинок «Харперс мэгезин», стояли по колено в клевере в таких удобных для созерцания и выжидательных позах, что хоть сейчас на фотогравюру. Наверное, великого человека спозаранку преследовали незнакомцы, и он бежал в укрытие на холме.

Иногда возчик вдруг останавливался у какого-нибудь жалкого, выбеленного известкой домишка и кричал: «Мистер Клеменс!» И объяснял так: «Он, конечно, большой человек, никто не спорит, но мало ли что этим чудакам в голову взбредет».

Однако тут восстала из моря чертополоха и желтых цветочков молодая художница и направила нас на путь истинный: «Поезжайте вперед и налево, там увидите хорошенький домик в готическом стиле».

— В готическом... — ругнулся возчик. — В эту сторону, да еще вверх, вообще из города никто не ездит. — И бросил на меня угрожающий взгляд.

Посреди большого участка мы увидели очень хорошенький домик, но отнюдь не в готическом стиле, весь увитый плющом. По фасаду шла веранда, где стояло множество стульев и шезлонгов. Решетчатый верх тоже был увит растениями, и солнечные зайчики играли на отполированных перилах.

Действительно, сей отдаленный приют был идеальным местом для трудов, если можно трудиться в таком благорастворении воздуха и под неумолчный шум длиннолистых злаков.

Внезапно появилась дама, привыкшая к обращению с настырными незнакомцами: «Мистера Клеменса нет. Он только что отправился в город к свояку». Значит, все-таки я его настиг. Охота была ненапрасной. Я поспешно ретировался, и возчик, притормаживая на спуске и свирепо ругаясь, доставил меня вниз без каких-либо происшествий.

Но именно в то мгновение, когда я позвонил в колокольчик на двери свояка, меня впервые осенило, что у Марка Твена, возможно, есть и другие заботы, кроме как принимать сумасшедших гостей из Индии, даже таких восторженных, как я, да еще не у себя дома, и что мне теперь делать, что сказать? Предположим, в гостиной полно народу или в доме — больной ребенок, как объяснить, что мне просто захотелось пожать его руку?

А потом события разворачивались так. Большая затемненная гостиная, огромное кресло. Человек с удивительными глазами, шапка седеющих волос, темные усы, скрывающие деликатный по-женски рот, сильная, широкая ладонь и самый тихий, самый спокойный на свете голос:

— Итак, вы полагаете, что чем-то обязаны мне, и приехали сказать об этом. Вот что называется честно платить долги.

П-пых-х — это глиняная трубка (а я всегда считал, что лучшие трубки делаются из белой миссурийской глины), и вот уже Марк Твен уютно устроился в кресле, а я курил сигару — почтительно, как и подобает в присутствии высшего существа.

Сначала мне показалось, что он человек пожилой, но я почти сразу усомнился в этом, а спустя пять минут устремленный на меня взгляд подтвердил, что седина лишь недоразумение и что обладатель ее просто юн. И это я пожимаю его руку, я курю его сигару, я слышу, как говорит тот, кого я полюбил и кем восхищался на расстоянии четырнадцати тысяч миль.

Читая Твена, я пытался понять, что он за человек, но все мои предвосхищения оказались ошибочны и бледны по сравнению с действительностью. Благословен тот, кто не испытывает чувства разочарования при встрече с почитаемым писателем. Да, это был памятный миг; что пред этим лосось двенадцати фунтов весу, пойманный на крючок! Я подцепил самого Твена, и он вел себя так, словно при определенных обстоятельствах я могу сойти за ровню.

Тут до меня дошло, что он рассуждает об авторском праве. И вот что, помнится, он сказал. Прислушайтесь к гласу оракула в устах недостойного толкователя. Вообразите, хотя это невозможно, протяжную, чуть-чуть рокочущую, словно приливная волна, интонацию с неожиданными затуханиями и почти немыслимую серьезность чела и как он сидел в странно угловатой позе, перекинув ногу через ручку кресла, а правая рука иногда поглаживала квадратный подбородок.

— Авторское право? Просто у одних есть моральные принципы, а у других есть кое-что иное. Осмелюсь предположить, что издатель тоже человек, но он не рожден на свет обычным способом. Его создают обстоятельства. У некоторых издателей моральные принципы есть. У моих, например. Они мне платят за английские издания. Когда услышите, что у Брета Гарта или у меня воруют, попросите привести доказательства. Думаю, это убедит в обратном. Мне всегда платили.

Помню одного беспринципного, ужасного издателя. Но, возможно, он уже умер. Обычно он брал мои рассказы и очерки, но я не могу сказать, что он их крал. Совсем не то. Просто он собирал мои истории по одной и делал из них книгу. Если я писал что-нибудь о дантистах, или теологии, или еще какой-нибудь пустяк вроде этого (он продемонстрировал размер, показав кончик пальца), было бы только похоже на рассуждение, сей издатель тут же меня подправлял и улучшал.

Он нанимал кого-нибудь дописать продолжение или сокращал меня, как хотел, а затем печатал книгу «Марк Твен о зубоврачевании», и там был мой очерк с добавлениями. И так же он делал книгу о теологии и все остальные. Но, по-моему, это нечестно. Это оскорбительно. Хотя он, наверное, уже умер. Но я его не убивал, честное слово.

Очень много чепухи говорят о международном авторском праве. Его можно упорядочить, если трактовать как право на недвижимость или земельную собственность. Предположим, конгресс издает закон, что человек может существовать сто шестьдесят лет, но ни днем больше. Смешно и никого не ущемляет, потому что судебная ответственность никому не грозит. Но условие о сроках действия авторского права — то же самое. Ни один закон не может заставить книгу жить дольше или умереть раньше срока, отпущенного ей временем.

Вот, например, Тотлтаун, штат Калифорния. Молодой город, с населением три тысячи человек, с банками, пожарной командой, кирпичными домами и всеми современными удобствами. Город живет, процветает, а потом исчезает с лица земли, словно и не было его, Тотлтауна, в штате Калифорния. Он умер. А Лондон существует. Билл Смит, автор книги, которую будут читать с год или того меньше, имеет земельную собственность в таком вот Тотлтауне, Уильям Шекспир, которого читает весь мир, владеет землей в Лондоне. Предоставьте Биллу Смиту, тоже почившему в бозе, как мистер Шекспир, авторское право, такое же вечное, как его право на землю в несуществующем Тотлтауне. Пусть он проиграет его, пропьет или пожертвует церкви на благотворительные нужды. Пусть его наследники владеют им столь же безраздельно, как он сам.

Иногда я наезжаю в Вашингтон, сижу там во время прений и стараюсь вдолбить эту мысль конгрессменам, но у конгресса есть заранее приготовленные аргументы против международного авторского права, не очень-то убедительные. Я представил это дело как право на земельную собственность одному сенатору, но он ответил: «А если кто-нибудь создаст бессмертное произведение?»

Я: «Предположим, это случится, но мы-то с вами как узнаем, что оно бессмертно? Так что же беспокоиться?»

Он: «Я желаю защитить мир от наследников и других правообладателей, которым выгодна ваша идея».

Я: «Неужели на свете перевелись люди с коммерческим чутьем? Книгу, которая живет вечно, нельзя продавать по искусственно заниженной цене. Всегда будут публиковать ее роскошные издания и самые дешевые».

— Возьмите Вальтера Скотта, — сказал Твен, обращаясь уже ко мне, — когда его романы еще принадлежали ему, я покупал самые дорогие издания, лишь бы денег хватило, потому что они мне очень нравились. Но та же фирма публиковала такие дешевые их издания, что и кошке по средствам. Просто люди блюли свою собственность, но делали это с умом. На одном участке они разрабатывали золотую жилу, на другом разводили овощи, а третий отвели под карьер. Понимаете?

Я понимал, и с величайшей ясностью, что Марк Твен вынужден отстаивать простую истину: человек имеет такое же право на детище своего ума (вы только подумайте!), как и на создания рук своих. А когда старый лев рычит, щенки порыкивают. Я тоже порыкивал утвердительно, и разговор о книгах вообще перепорхнул на его собственные в частности.

Все больше смелея и чувствуя за спиной сотни тысяч любопытных читателей, я спросил, женится ли Том Сойер на Бекки Тэтчер и будем ли мы вообще иметь возможность познакомиться со взрослым Томом.

— Я еще не решил, как поступить, — ответил Твен. Он встал, снова набил трубку и зашагал в шлепанцах по комнате. — Я хотел написать продолжение «Тома Сойера» в двух вариантах. В одном он удостаивается больших почестей и попадает в конгресс, в другом я собираюсь его повесить. А друзья и враги книги могут выбрать конец себе по вкусу.

Тут я совсем забыл о почтении и заявил протест относительно такого намерения, потому что, для меня по крайней мере, Том Сойер словно живой человек.

— А он и есть живой, — возразил Марк Твен, — он совсем как один мальчик, которого я знал и каким его помню. Но хорошо бы вот так закончить книгу, — и, обратившись ко мне, пояснил: — Потому что когда начнешь размышлять над всем этим, то понимаешь, что ни религия, ни воспитание, ни образование ничего не значат перед силой обстоятельств, которые вертят человеком, как хотят. Возьмем следующие двадцать пять лет в жизни Тома и немного перетасуем обстоятельства, управляющие его поступками. И в зависимости от них он станет мерзавцем или ангелом.

— Значит, вы действительно так думаете?

— Вот именно. Кстати, не эту ли игру обстоятельств вы называете «кисмет»?1

— Да, но, пожалуйста, пусть эта игра не будет такой двойной, ведь Том уже не ваша собственность, он принадлежит всем нам.

Твен рассмеялся, — и какой это был раскатистый, искренний смех! — а потом прочел мне лекцию о праве писателя распоряжаться судьбой своих персонажей, как ему захочется. Так как этот разговор представляет сугубо профессиональный интерес, я его милосердно опускаю.

Вернувшись в большое кресло и говоря о правде в литературе и тому подобном, он добавил, что автобиография — единственный жанр, в котором каждый являет себя миру в истинном свете вопреки собственной воле и отчаянным попыткам избежать этого.

— Большая часть вашей «Жизни на Миссисипи» тоже автобиографична?

— Насколько это возможно, когда пишешь книгу, в частности и о себе. Но в настоящей автобиографии, наверное, просто невозможно сказать о себе всю правду истинную или обмануть читателя, заставив поверить в то, чего не было.

Однажды я проделал такой опыт. Есть у меня друг, человек с болезненной склонностью говорить правду во всех случаях жизни, который и помыслить не может о том, чтобы солгать, и я уговорил его для нашего общего развлечения написать автобиографию. Он согласился; рукопись составила том в восьмую долю листа, но этот хороший, честный человек оказался бессовестным лгуном. Каждый факт, который я хорошо знал, попав на бумагу, был извращен, и автор ничего не мог с собой поделать.

Не в природе человеческой писать правду о себе. Да и читатель всегда чувствует, солгал автор или ему можно верить. Он как человек, который не знает, почему вот эта женщина показалась ему прекрасной, ведь он даже не помнит, какие у нее волосы, глаза, зубы или фигура. И читательское впечатление всегда правильно.

— А вы собираетесь когда-нибудь написать автобиографию?

— Если и напишу, то меня постигнет та же участь. Я из кожи вон буду лезть, чтобы казаться лучше в любом пустяке, что не служит к моему украшению, и мне, как и прочим, не удастся обмануть читателя, он поверит только правде.

Это замечание, естественно, привело нас к разговору о совести, и тогда Марк Твен изрек знаменательные слова. Слушайте и запоминайте:

— Совесть нам очень надоедает. Она как ребенок. Если ее баловать и все время играть с ней и давать все, чего ни попросит, она становится скверной, мешает наслаждаться радостями жизни и пристает, когда нам грустно. Обращайтесь с ней, как она того заслуживает. Если она бунтует, отшлепайте ее, будьте с ней построже, браните ее, не позволяйте ей играть с собой во все часы дня и ночи, и вы приобретете примерную совесть, так сказать, хорошо воспитанную. Совесть же скверная отравит вам всю радость жизни. Свою я, наверное, укротил. По крайней мере она что-то молчит последнее время. Возможно, я даже уморил ее излишней суровостью. Нельзя, конечно, убивать детей, но, между прочим, совесть во многих отношениях и отличается от ребенка. Быть может, она лучше всего мертвая.

Потом он немного рассказал о себе — что обычно рассказывают незнакомцам, — о своей юности, и как его воспитывали, и каким образом его родители благотворно влияли на него. И глаза его тоже рассказывали, под нависшими бровями лучился свет, и снова он вставал, и легко, как девушка, пересекал комнату, чтобы показать мне какую-нибудь книгу, и затем ходил взад-вперед, попыхивая трубкой. Ах, если бы я мог набраться храбрости и попросить эту трубку ценой в пять центов в дар! Я теперь понимаю, почему варварские племена так упорно желали вкусить от печени храброго воина, павшего в бою. Будь трубка у меня, она, по всей вероятности, сообщила бы мне толику его умения прозревать души людей. Но он ни разу не положил ее в пределах досягаемости, и я не смог ее украсть.

Один раз, и это было, было воистину, он положил мне руку на плечо, и словно при звуках фанфар меня наградили «Звездой Индии» во всем ее голубом шелковом великолепии, усыпанном бриллиантами. Если когда-нибудь в превратностях и случайностях земной судьбы меня ждет бесповоротное падение, я расскажу тюремному надзирателю, как однажды Марк Твен положил мне руку на плечо, и он отведет мне отдельную комнату и удвоит мою нищенскую порцию табаку.

— Никогда не читаю романов, — сказал он, — разве уж общественное мнение загонит меня в угол и начнут приставать с расспросами, что я думаю о книге, которую читают все.

— И чем завершилась последняя атака?

— Вы о книге Роберта?

Я кивнул.

— Я прочел его роман, из интереса к мастерству конечно, но подумал, что слишком долго пренебрегал беллетристикой и, наверное, на полках у меня скопилось немало хороших книг, так же изящно сделанных. Поэтому я устроил себе курс ускоренного прочтения романов, но потом бросил это занятие, меня оно не увлекает. Ну а что до книги Роберта, то впечатление было такое, словно уличный певец услышал прекрасную органную музыку из соседней церкви. Правда, я не стал вникать, так ли эта музыка серьезна и необходима, я просто слушал, и мне она нравилась. Но я говорю об изяществе и красоте стиля. Понимаете, — продолжал он, — у каждого есть право, собственное мнение о прочитанной книге. Я вам сказал свое. Живи я при начале мира, я бы сперва послушал, что соседи говорят об убийстве Авеля, прежде чем громко осудить Каина. Конечно, мнение у меня было бы, но я бы не спешил его обнародовать. Так что я сообщил вам свое личное мнение о его книге. А что касается моих широкоизвестных, то я не слишком в них уверен, и мир может спать спокойно.

Он свернулся калачиком в кресле и заговорил о другом:

— Девять месяцев в году я живу в Хартфорде, но работать почти не приходится. Я уже смирился. Все время приезжают разные люди, и «заглядывают» во все часы дня, и толкуют обо всем на свете. Как-то я решил подсчитать, сколько раз на дню меня оторвут от работы, — составить список. Сначала пришел некто и заявил, что желает видеть мистера Клеменса, и только его. Это был агент по изготовлению фотогравюр с живописи, но я очень редко использую в своих книгах репродукции с картин. После него явился другой. Он тоже хотел говорить только с мистером Клеменсом и попросил написать что-нибудь для Вашингтона. Я его проводил. Проводил третьего, потом четвертого. К тому времени уже наступил полдень, я устал и захотел отдохнуть. Но пятый был единственный из всей этой компании, кто пришел персонально от себя. Сначала он прислал визитную карточку, а в ней стояло: «Бен Кунтц, Ганнибал, Миссури». Я вырос в Ганнибале. Бен был мой школьный товарищ. Поэтому я распахнул двери и объятия высокому, неповоротливому толстяку, совсем не похожему на прежнего Бена, ну ничего общего.

«Да ты ли это, Бен? — спросил я. — Знаешь, ты изменился за последнюю тысячу лет». И толстяк ответил: «Видите ли, я не совсем Кунтц, но я его встречал в Миссури, и он сказал, чтобы я не сомневался и шел прямо к вам, и дал визитную карточку и, — тут он разыграл маленький спектакль в мою пользу, — если вы подождете, я мигом достану проспекты... Я не то чтобы сам Кунтц, но у меня есть полный набор удочек для продажи».

— И что ж было потом? — спросил я почти беззвучно.

— Я захлопнул дверь. Это был не Бен Кунтц — не совсем, видите ли, — не мой школьный друг, а я с любовью обнимал его, и... меня подцепили на удочку в моем собственном доме.

Итак, в Хартфорде удается работать очень мало. Каждый год я приезжаю сюда на три месяца и работаю четыре-пять часов в день в том маленьком доме в саду на холме, где вы были. Конечно, я не возражаю, если меня прервут два-три раза в день. Когда работа в полном разгаре, от таких пустяков она не страдает. Вот если начнут отрывать восемь, девять или двадцать раз в день, это сказывается на композиции.

Я горел желанием задать ему разные нескромные вопросы, например, какое из своих произведений он любит больше, но его взгляд повергал меня в состояние такой почтительности, что я не собрался с духом. Он говорил, я слушал, а дух мой льнул к его стопам.

На ковре теперь была проблема начитанности, и я до сих пор не решил, действительно ли он думал, что говорил.

— Я не люблю беллетристику и прочие повествования. Я люблю факты и всякую статистику. Если кто-нибудь изложит голые факты насчет выращивания редиски, мне будет интересно. Вот сейчас, например, перед вашим приходом, — он указал на полки с энциклопедией, — я читал статью «Математика». О настоящей, чистой математике.

Мое собственное знание математики кончается таблицей умножения, но статья мне очень понравилась. Я, конечно, ни слова не понял, но факты или то, что автор считает фактами, всегда чрезвычайно интересны. А этот математический парень верит в свои факты. Я тоже. Мне подавайте факты, — тут голос его упал до еле слышного бормотанья, — и тогда с ними можно делать что угодно.

Запечатлев в душе этот драгоценный совет, я откланялся, а великий человек ласково заверял меня, что я совсем, ну нисколько, его не оторвал.

Очутившись за дверью, я почувствовал страстное желание вернуться и задать еще несколько вопросов, ведь теперь-то я знал, о чем спрашивать, но, хотя книги Твена принадлежали мне, его время было его собственностью.

У меня тоже будет время, чтобы вспоминать об этой встрече над могилой отлетевших дней, но грустно думать, что о многом мы не успели поговорить.

В Сан-Франциско газетчик из «Колл» поведал мне массу легенд о том, как Марк работал у них начинающим репортером лет двадцать пять назад и как он был восхитительно неспособен сделать репортаж о текущих событиях, но предпочитал сидеть где-нибудь притулившись и размышлять до последней минуты. А потом выдавал материал, не имевший никакого отношения к нужной теме, и редактор проклинал все на свете, а читатели «Колл» просили еще.

Хотелось бы мне послушать, как сам Марк Твен рассказывает об этом, и вообще о тех давних временах и других событиях своей веселой и разнообразной жизни. Он был бродячим наборщиком (когда двигался от берегов Миссури к Филадельфии), подручным лоцмана, а потом лоцманом-профессионалом, сражался солдатом на стороне Юга (правда, всего три недели), был личным секретарем у вице-губернатора Невады (это занятие ему не понравилось), рудокопом, редактором, спецкорреспондентом на Сандвичевых островах и бог знает кем еще.

Вот бы найти способ и напоить человека с таким богатым опытом — а чудесно было бы подливать ему в стакан из разных бутылок — и, говоря языком его соотечественников, «заставить ретроспектировать»!

Но смертный не достоин созерцать пиршества богов!

Примечания

Интервью представляет собой один из материалов, специально написанных Р. Киплингом для английской газеты «Пайонир» в последний год его кругосветного путешествия (1887—1889 гг.). В 1900 году оно было переиздано во втором томе 2-томного сборника корреспонденций и статей Киплинга: Kipling Joseph Rudyard. From sea to sea and other sketches. Letters of travel, vol. I—II, L., 1900.

Печатается по книге: Писатели Англии о США. Художественная публицистика. М., Прогресс, 1986, с. 161—171.

Вы о книге Роберта? — Речь идет о романе Р.-Л. Стивенсона «Странная история доктора Джекиля и мистера Хайда» (1889).

1. Кисмет — в рассказах Киплинга — олицетворение сверхъестественной силы, равнодушного фатума, распоряжающегося судьбами людей. 



Обсуждение закрыто.