Флорида и Ганнибал

«Парохо-о-од!» Словно бы взрывался раскаленный, неподвижный воздух, и все оживало под выцветшим от зноя небом, когда на дальнем горизонте чуть заметной струйкой обозначался приближающийся к Ганнибалу дымок. Первым его всегда замечал негр-возчик. На зависть мальчишкам, дежурившим у причала, возчик обладал необыкновенным зрением и громовым голосом. Мальчишки являлись на свою добровольную вахту с утра. К полудню слезились от напряжения глаза, уставшие обшаривать пустые пологие берега Миссисипи, разлившейся здесь широко — почти на полтора километра. Синел вдали непролазный лес, и все так же поблескивала под солнцем медленная зеленовато-коричневая вода.

«Пароход иде-ет!»

Теперь уже ясно видится силуэт острого, длинноносого судна, сверкающая стеклом и позолотой лоцманская рубка, надраенные палубы, окруженные белыми поручнями. Дым становится особенно черным и густым: считалось шиком, подходя к пристани, приветствовать собравшихся на ней дымовым салютом, и в топки подбрасывали специально заготовленные смолистые сосновые поленья. Пронзительный гудок сливается с восторженными криками встречающих. Приготовлены сходни, матрос вот-вот бросит на причал туго свернутый канат. Теснятся на верхней палубе пассажиры. Капитан стоит у большого колокола — спокойный, полный сознания собственной важности.

Весь городок, минуту назад погруженный в мирную дрему, сейчас охвачен бурной деятельностью. Брошены палочки, которые от скуки обстругивали приказчики, развалившись на плетеных стульях перед лавками, куда редко кто заходит. Гремят по мостовой тележки, нагруженные нехитрой поклажей. Обгоняя друг друга, несутся к реке мужчины, дети, собаки, разбегаются испуганные свиньи, копавшиеся в кучах арбузных корок. Даже местный пьяница и бездельник Джимми Финн, дни напролет отсыпающийся в тени прямо на земле, вылез из своего убежища, разбуженный поднявшейся суетой.

А горластый речной красавец — медная обшивка, две высоченные трубы, разрисованные кожухи над колесами, название, выписанное затейливыми буквами, — швартуется, взбивая воду пеной. Звонит колокол, начинаются высадка и посадка. Сгрудившись на баке, команда лениво разглядывает привычную суматоху. Скоро спустят флаг и судно двинется дальше, вниз к устью Миссури или вверх к Сент-Полу. И сколько еще будет по пути таких же, как Ганнибал, невзрачных, заспанных городков!

С прощальным звонком чудо кончится — до вечера, когда острый глаз возчика снова различит дымок: это подходит встречный рейс. Тогда все повторится — гомон, беготня, восторги. Жизнь опять встрепенется, пусть на мгновенье. Без таких мгновений она была бы, наверное, совсем тоскливой.

Идет пароход...

В детстве у Марка Твена не было желания сильнее и заветнее, чем стать матросом, самому надеть белую форменку юнги или промасленную куртку механика, затянуться широким кожаным поясом, выучиться словечкам, какими щеголяли речные волки, и когда-нибудь пройтись по улицам Ганнибала раскачивающейся походкой лоцмана, привычного к качке и штормам.

Об этом грезили все мальчишки Ганнибала. Знали назубок самые знаменитые истории о крушениях, пожарах и взрывах, которые случались на реке постоянно. В воскресной школе давали клятвенное обещание хорошо себя вести и надеялись, что бог их за это вознаградит, позволив сделаться пиратами. Играли в лоцманов и капитанов, в палубных матросов и кочегаров.

Один из них удрал в Сент-Луис — большой город, построенный там, где сливаются Миссисипи и Миссури. И вдруг вернулся помощником механика. Он разгуливал в перепачканных маслом штанах и сыпал пароходными терминами, как будто всем прекрасно известно, что такое бакборт или форштевень. Когда его судно стояло в Ганнибале, он нарочно чистил у поручней какой-нибудь болт, чтобы былые приятели оценили, как ему повезло. А приятели, столпившись на берегу, жадно его разглядывали и испытывали сложное чувство — не то восхищение, не то ненависть.

Потом начали уезжать и они сами. Сыновья священника и почтмейстера становились лотовыми на «Поле Джонсе» или рулевыми на «Большой Миссури», на худой конец — хоть пароходными кассирами, буфетчиками, судовыми клерками. Река тянула к себе неодолимо. На реке была настоящая жизнь.

Через много лет Марк Твен — знаменитый писатель, объездивший полмира, — скажет, что нигде ему не встретилось людей совсем незнакомых и необычных, потому что всех их он уже успел перевидать в юности, на реке. Да и в самом деле, сколько пересеклось здесь — на речном пути от верховий Огайо до Нового Орлеана — жизненных дорог, сколько человеческих судеб здесь складывалось и разбивалось!

Плыли вверх и вниз по Миссисипи фермеры и коммерсанты, промышленники и политики, странствующие актеры, профессиональные карточные игроки, искатели удачи и легких денег, вчерашние английские крестьяне и немецкие пекари, побросавшие на родине свой жалкий скарб, а теперь мыкавшиеся по Америке, которая издалека казалась им райским уголком. Плыли работорговцы и везли в трюмах свой живой товар — чернокожих невольников. Плыли бродячие проповедники, и шарлатаны, по линиям ладони и по шишкам на черепе бравшиеся предсказывать человеку его будущее, и земельные спекулянты, и обнищавшие европейские дворяне, которые приглядывали богатых американских невест, и голодные циркачи, устраивавшие представления прямо под открытым небом на главной площади богом забытых городков.

У всех были свои планы, свои надежды, порой сбывавшиеся, но чаще, гораздо чаще шедшие прахом, разбиваемые жестоко и беспощадно. Кто-то, отчаявшись, пускал себе пулю в лоб, другие, перетерпев невзгоду, придумывали для себя новый и, казалось, безошибочный проект счастья, а придумав, бросались на пристань, чтобы первым же пароходом отправиться дальше по реке — вверх или вниз, навстречу обманчивой и дразнящей удаче.

И однажды настал день, когда река позвала к себе подростка из Ганнибала так властно, что он не смог сопротивляться.

Он сделался лоцманским «щенком» — так называли взятых в обучение молодых бестолковых парней, из которых со временем вырастали настоящие хозяева Миссисипи. Он водил пароходы по ее притокам и протокам, а фарватер великой реки изучил, как собственную ладонь, за те четыре года, что продолжалась его лоцманская служба. Много лет спустя он воспел эту реку и кипевшую на ней жизнь в книгах, которыми и сегодня зачитываются во всех странах света.

Когда к нему пришла слава, он начал получать много писем от читателей. И вот однажды пришло письмо Уотти Баузера, двенадцатилетнего школьника из Техаса. Ему задали сочинение на тему. «Кем из великих людей ты хотел бы стать?» Другие ребята вспомнили знаменитых путешественников, изобретателей, генералов, а вот Уотти выбрал для подражания писателя, создавшего книги о Томе Сойере и Геке Финне. «Он такой веселый, самый веселый человек в мире, — написал он в своем сочинении. — У него есть все, о чем я сам мечтаю».

А теперь он спрашивал вот о чем: если бы можно было поменяться местами, согласился бы Марк Твен позабыть, что он так знаменит, и снова превратиться в обыкновенного мальчишку?

Твен ответил сразу же: конечно, согласился бы. Но не безоговорочно. Он ставит свои условия. Главное условие — «остаться лоцманом навсегда». И другие условия. «Пусть вечно стоит лето, цветут магнолии на Рафл-пойнте, а тростник на сахарных плантациях зеленеет и еще не скоро начнут сжигать сухие стебли, застилая едким дымом берега... Пусть мне не придется вставать на вахту в полночь, ну разве что при полной луне... пусть всегда будет полноводье, и пароход скользит по реке, как утка по пруду, пусть рядом будут друзья, и мы будем болтать дни напролет, покуривая да салютуя гудками встречным кораблям... Пусть плаванье будет долгим, а стоянки короткими, и команда пусть все время будет одна и та же, какую я сам бы подобрал из ребят, с которыми водился лет двадцать назад, — только вот беда, половины из них уже нет на свете, а других разбросало по стране, и обломки моего парохода давно уже гниют на дне излучины под Новым Мадридом, штат Миссури».

Став взрослым, он нечасто бывал там, где прошли его детство и юность. Но река оставалась с ним и в эти долгие годы разлуки. Сердце Марка Твена было отдано ей навеки. Своему другу писателю Хоуэлсу он признавался: «Я из тех, кто в любую минуту бросил бы литературу, чтобы снова встать за штурвал».

И свое литературное имя он выбрал не случайно. Во времена, когда он был лоцманом, на всем точении Миссисипи, перерезавшей Америку пополам с севера на юг, не было ни одного маяка — только одноразовые буйки, которые ставил сам лоцман, шестом прощупав дно и сбросив с вельбота загнутую доску с тяжелым камнем на одном конце, свечкой в бумажном фонарике — на другом. Лоцман замерял глубину и кричал своему помощнику на рубку. «Марк твен!» — отметь, что до дна две сажени (около четырех метров) и, значит, пароход может пройти.

За этой подписью — Марк Твен — с 1863 года выходило в свет все, что он печатал. Должно быть, закончив книгу и подписывая ее, он каждый раз вспоминал свои родные места и вольную речную жизнь. И ему хотелось, чтобы в написанном им всегда была частичка этого неповторимого света, глоток воздуха, который при одном воспоминании кружил ему голову ощущением бесконечного счастья.

А настоящая его фамилия была Клеменс. Сэмюэл Клеменс, сын судьи Джона Клеменса из Ганнибала. Точнее, не из Ганнибала, а из деревушки Флорида, где будущий писатель родился 30 ноября 1835 года.

В этой деревушке, вспоминал Твен, «было сто человек жителей, и я увеличил население ровно на один процент. Не каждый исторический деятель может похвастаться, что сделал больше для своего родного города».

Родным городом, впрочем, был все-таки Ганнибал, куда Твена привезли, когда ему не исполнилось и четырех лет. Жителей здесь было много — целых полторы тысячи. Еще больше обитало в Ганнибале бродячих собак и кошек. Сердобольная мать Твена вечно их подбирала и подкармливала.

Между двумя холмами, круто обрывающимися к Миссисипи, налезали друг на друга как попало выстроенные хибары, лачуги, хижины, сараи, склады, дымили лесопилки, тучи мух вились над свалкой неподалеку от боен. Две церкви упирались окнами одна в другую, хозяева двух безнадежно прогоравших гостиниц наперебой расхваливали свои заведения случайному постояльцу, у кузницы впритык стояли фермерские повозки, а на задворках табачной фабрики стайки ребятишек играли в индейцев, в кораблекрушение и в войну.

Весной и осенью городок на несколько дней пустел — все отправлялись на охоту. Медведи и волки отступили в лесную глушь, но олени паслись стадами прямо за окраиной, а караваны перелетных гусей и уток издавна облюбовали окрестные заводи и озера, служа легкой добычей. Порох был дорог, и зря его не тратили. Диких голубей ночами сбивали палкой прямо с веток, предварительно ослепив соломенными факелами.

Нравы здесь были простые, словно и не начинался XIX век с его «золотыми лихорадками», жестокими битвами за место под солнцем и массовым помешательством на деньгах, деньгах, деньгах... В Ганнибале деньги расходовали редко, приберегали до поездки в Сент-Луис или в Новый Орлеан. Расплачивались кто дровами, кто свининой, кто репой и луком или сахаром и мануфактурой. О медицине и не слыхивали, лечились по старинке, домашними средствами, а на крайний случай посылали за фельдшером. Книг, кроме библии, не держал никто, поглазеть на заезжего собирался весь город, и пьяному гастролеру ничего не стоило дурачить этих простодушных провинциалов, неся ахинею и выдавая ее за творения Шекспира. Было две школы, где обучали чтению, письму и закону божьему, — годам к тринадцати образование считалось законченным, о продолжении не помышляли.

По воскресеньям детей в обязательном порядке отправляли в храм, где они слушали проповеди, пели гимны и зубрили наизусть евангельские тексты. Для Сэма это была тяжелая мука. С детства наделенный пылким воображением, он совершенно ясно представлял себе то, о чем вел речь священник: Сатану, протягивающего к нему свою когтистую лапу из-за невыученных заповедей Моисеевых1, серные испарения и полыхающий огонь адских печей, куда его вот сейчас швырнет злорадный искуситель рода человеческого.

Каждый раз после воскресной школы у него случался ночной кошмар. Он с криком выбегал на улицу и отчаянно противился, когда его снова укладывали. Наслушавшись про конец света, он принялся на свой лад готовиться к этому событию. Спал вместе с самыми любимыми своими кошками. Набивал карманы лучшими рыболовными крючками и мраморными шариками.

На всю жизнь он сохранит глубокое отвращение ко всякой религиозности. Церковь он считал первой виновницей всевозможных преступлений против разума, человеческого достоинства и свободы: «В морях невинной крови, которые были ею пролиты, могли бы без помех разместиться все флоты мира». Бесчисленны явные или скрытые насмешки над библейскими легендами и евангельскими назиданиями, рассыпанные по его книгам. Порой он беззлобно подтрунивает — то над Адамом и Евой, такими нелепыми, если из сказок переместить их в реальный мир, то над Сатаной, умным и даже симпатичным джентльменом, хоть под пиджаком он и прячет свой козлиный хвост. Но Твен умел быть и резким. Он не простил церковникам ни креста, которым они освящали истребление туземцев в завоеванных колониях, ни костра, на который взошла одна из его любимых героинь — великая французская крестьянка Жанна д'Арк.

А пока он спасался от их всевидящего ока и карающей длани, убегая после воскресной школы на реку. Сразу за бойнями протекал Медвежий ручей; из него брали песок, и образовалась глубокая яма — замечательное местечко для ныряния. Сэм тонул в этом ручье два раза, еще шесть раз он тонул в Миссисипи — по счастью, его всегда вытаскивали и откачивали. «Не помню, какие именно люди своим несвоевременным вмешательством воспрепятствовали намерениям провидения, которое куда мудрее их».

В детстве он порой совершенно серьезно считал, что провидение вознамерилось сурово покарать его за грехи, загубив едва начавшуюся жизнь. Да ведь и была к тому причина! Он грешил тяжко, прямо-таки непростительно.

В воскресной школе Сэм и его приятель Уилл Боуэн затеяли игру в карты. Священник едва не застал их за этим занятием, и они поспешно засунули колоду в обшлага висевшего на стене стихаря. То-то был конфуз, когда, облачившись в стихарь, священник широким жестом благословил паству, и на ее головы посыпались короли да валеты.

За какие-то провинности мать отправила Сэма на покаяние к вечерней службе. Дело было зимой, церковь отапливалась плохо, и прихожане сидели в длинных черных плащах. Такой плащ был и на Сэме. Преспокойно двинувшись в противоположную от церкви сторону, он до изнеможения напрыгался и накувыркался, а дома с постным лицом принялся рассказывать о чем была проповедь. Все сошло бы ему с рук, только в темноте и спешке он не заметил, что, возвращаясь, надел плащ наизнанку — яркими клетками подкладки наружу. Явись он в таком виде к молитве, пожалуй, не выдержал бы и расхохотался сам почтенный настоятель.

Его счастье, что мать была женщиной добродушной и не лишенной чувства юмора. В доме Клеменсов детей пороли редко, разве уж совсем выйдут из повиновения. Сверстникам Сэма доставалось от родителей крепче. Случалось, не выдержав отцовской плетки, кто-нибудь сбегал из дома и с неделю прятался в окрестных лесах. Тогда поднимали на ноги весь городок, и Сэм с восторгом участвовал в поисках. Иной раз ему и самому хотелось удрать — просто ради приключения.

Он был совсем не похож на «Примерного Мальчика». Такой находился обязательно, и все мамаши им восхищались: ну просто ходячее совершенство — по манерам, поведению, сыновней почтительности, набожности, школьным отметкам. Сэм мечтал перетопить их в Медвежьем ручье.

Его удивило и страшно испугало, что провидение, кажется, исполнило его сокровенные мечты. Воскресную школу вместе с Сэмом посещал тщедушный и слабенький мальчик по прозвищу Немчура. У него была удивительная память на библейские стихи — Немчура мог прочитать три тысячи строк, ни разу не споткнувшись, и уже пять раз его награждали иллюстрированной Библией. Тоскливо-добродетельный, он пользовался дружной ненавистью соучеников, не упускавших случая поиздеваться над его благовоспитанностью.

Как-то отправились нырять к яме на Медвежьем ручье и поспорили, кто дольше продержится под водой. Бочары вымачивали в яме ивовые жерди для обручей — надо было, нырнув, ухватиться за жердь и сидеть, пока хватит дыхания. Немчура не выдерживал и мгновения, его голова тут же появлялась на поверхности под хохот и улюлюканье товарищей. Собрав всю свою волю, он нырнул еще раз — сейчас он докажет, что и ему по силам достать до самого дна, а ребята пусть считают время.

Перемигнувшись, мальчишки попрятались в зарослях ежевики и приготовились всласть посмеяться, когда Немчура увидит, что берег пуст и он зря старался. Прошло несколько минут. Поднялась тревога. Бросили жребий, и Сэму выпало нырнуть вслед за Немчурой — посмотреть, что случилось. В мутной воде он нащупал холодную руку: Немчура застрял между жердей и не смог выпутаться.

В ужасе, кое-как натянув на мокрые тела штаны и рубашки, компания разбежалась по домам. Ночью поднялась неистовая гроза. Такие грозы разражались всякий раз, как происходили беды и несчастья. Так было и годом раньше, когда в Миссисипи утонул, свалившись с пришвартованной баржи, Клинт Леве-ринг. Течением тело вынесло на середину реки, мелькнул над волной выгоревший от солнца вихор, и больше никто не видел беднягу Клинта, заводилу всех детских игр. Спустили паром и поисковые лодки, стреляли над водой из пушки, пускали по реке ломти белого хлеба с несколькими капельками ртути (согласно поверью, они точно указывают место, где покоится утопленник) — все напрасно.

Оба раза грозы выдавались жестокие. Они бушевали до самого рассвета. Был ветер, раскалывалось над крышами небо, хвостатые молнии призрачным светом на секунду озаряли притихший городок, и снова налетал дождь — злой, упрямый. Трясясь под своим одеялом, Сэм размышлял о божьем гневе и неотвратимости наказания. С Клинтом все обстояло более или менее ясно: он отлынивал от воскресной школы, чертыхался, ловил рыбу, когда надо было идти на церковный праздник, мог приврать — словом, вполне заслужил свой жребий. Но сам он, Сэмюэл Клеменс, многим ли он лучше? И выходит, гореть ему в адском пламени рядом с Клинтом. Так ведь и священник предупреждал на вечерней проповеди: без верховной воли и волос не упадет с головы, все предопределено свыше, кто не покается — не спасется. И теперь сама природа подтвердила его слова. Чур нас, чур, да уж не сам ли Сатана бьет копытами в хлипкие стены клеменсовского дома, требуя душу Сэма?

Ну а Немчура? Тут дело осложнялось смутным чувством вины. Кто бы подумал, что шутка так скверно закончится? Нет, конечно, больше всех виноват сам Немчура: не умеешь нырять — не берись. А все-таки...

Такие мысли упорно не отпускали. И особенно навязчивыми они стали после еще одного события, которое девятилетнему Сэму запомнится на всю жизнь.

Новые люди были в Ганнибале редкостью, и на каждого незнакомца дети сбегались поглазеть со всего города. Однажды на главной улице появился худой, оборванный бродяга, которого никто прежде не видел. Он был пьян, и во рту у него торчала незажженная глиняная трубка. Толпа мальчишек провожала его на расстоянии нескольких шагов, бурно веселясь, когда бродяга спотыкался о выбоины разбитой мостовой, и насмешками откликаясь на его просьбы принести спички.

Сэму стало его жалко, он сбегал домой и стащил на кухне непочатый коробок. Вскоре появился полицейский, которого здесь пышно именовали маршалом, и отвел бродягу в городскую тюрьму, почти всегда пустовавшую.

Ночью Сэма разбудили крики и беготня на дворе. Тюрьма пылала: закуривая, бродяга по неосторожности подпалил прогнивший тюфяк, вспыхнула деревянная обшивка стен, огонь охватил все здание. Двести полуодетых ганнибальских обитателей стояли перед тюрьмой, слушая вопли арестанта, вцепившегося в решетки камеры. Маршал куда-то запропастился, а единственный ключ был у него. Попробовали протаранить двери бревном, но кованое железо но поддавалось. Пламя, злобно торжествуя, взметнулось к темному небу, и душераздирающий крик возвестил о конце драмы, которой могло бы но быть, если бы не злополучные спички, которые сунул бродяге Сэм Клеменс.

Вновь выходило, что он прямо причастен к жестокости и смерти. Что это — злой рок, несчастное стечение обстоятельств или несовпадение невинных человеческих порывов и ужасных последствий, к которым они подчас приводят? Мальчиком Сэм не задумывался о таких сложных вещах, просто пытался заглушить все воспоминания и о бродяге, и о Немчуре. Но впечатления детства, особенно такие яркие и страшные, но забываются. И в книгах Марка Твена не раз возникнут те самые вопросы, на которые не мог — да но очень и хотел — ответить Сэм Клеменс.

Грозы кончались, снова сияло ослепительное утро, в свежевымытой зелени деревьев гомонили тысячи птиц, солнце подсушивало лужи, по которым кто-то уже пустил бумажные кораблики, — и сразу вылетали из головы ночные клятвы: никогда не опаздывать в церковь, во всем слушаться родителей, навещать старичков и читать им вслух рассказ про Лазаря2, восставшего из мертвых. Наспех перекусив, Сэм пулей вылетал из дома и мчался на берег Миссисипи, к пристани, на холм, носивший романтичное имя Прыжок Влюбленного, — ловкий быстроногий мальчишка с серо-зелеными глазами и копной ярко-рыжих волос, всегда вившихся, как он ни пытался их распрямить речной водой и щеткой. И опять он был беззаботным, радостным, свободным. Как всегда в ту раннюю свою пору.

В маленьком Ганнибале общество четко подразделялось на несколько категорий. Все были знакомы друг с другом и особенно друг перед другом но важничали, но и о различиях не забывали: у каждого свой круг, своя мера вещей. Были люди из «хороших» семей, из семей попроще и из совсем простых. Кроме того, были негры, но их в расчет не брали — они представляли собой собственность, а не людей.

Семейство судьи Клеменса принадлежало к местной аристократии и водило дружбу только с теми, кто стоял на той же высокой ступени. Твену запомнились дома почтеннейших граждан Ганнибала, куда его водили ребенком на разные семейные торжества. Через просторный, заросший травой двор тянулась вымощенная кирпичом дорожка, упиравшаяся в массивные двери под портиком из крашеных сосновых досок, призванным напоминать о роскоши и величии античных храмов. Из пустой прихожей открывался вид на гостиную — самую просторную комнату двухэтажного здания из бревен, украшенную неизменным ковром на полу и салфетками из разноцветной шерсти, связанными хозяйкой и дочерьми в долгие зимние вечера. На особом столике под лампой с зеленым бумажным абажуром красовался альбом, исписанный сентиментальными стишками и наставлениями из дамского журнала.

Горел камин, который еще не скоро заменят покрытые лаком печки. На полке над камином пылились корзины с гипсовыми, аляповато разрисованными персиками и апельсинами, а посередине висела картина, изображающая первого американского президента Джорджа Вашингтона в генеральской форме, на коне. Напротив — вышитое цветным гарусом благочестивое изречение или окантованная рамкой мазня какой-нибудь обедневшей дальней родственницы, давно расставшейся с надеждой выйти замуж и утешающейся лишь своими кажущимися художественными дарованиями.

И еще — две-три литографии, приобретенные со скидкой в последнюю поездку к родне в Сент-Луис лет пятнадцать назад: «Наполеон переходит через Альпы», «Возвращение блудного сына».

И еще — в большой массивной раме — групповой портрет семейства, по сходной цене изготовленный местным живописцем: папаша держит руку на пухлом томе американских законов, мамаша мирно вяжет в кресле, а у ее ног резвятся девицы в панталончиках с кружевами — все с застывшими улыбками на красных физиономиях.

И еще — горка, загроможденная фарфоровыми собачками, латунными подсвечниками, восковыми фигурками, сахарными кроликами, разноцветными корзиночками на подставке.

Какой непроходимой скукой веяло на впечатлительного Сэма и от этих выцветших дагерротипов, и от вылинявших ковриков из лоскутков! Десятилетиями восседали на продавленных камышовых стульях столпы ганнибальского общества и вели все те же разговоры про оптовые закупки леса, про субботнюю проповедь да про очередную выходку пьяницы Джимми Финна или его предшественника — еще одного безнадежного, беспутного забулдыги, называвшего себя генералом Гейнсом3. И мерно работали челюсти, пережевывая непомерно сытную, однообразную еду.

Казалось, под этими крышами никогда ничего не происходит, и жизнь только притворяется жизнью, как притворяются настоящими цветами окостеневшие восковые муляжи, непременно красовавшиеся под стеклянным колпаком на самом видном месте в гостиной.

Но иногда что-то вдруг словно ломалось в добротно действовавшем механизме — сонная одурь сменялась вспышками ярости и злобы, каких, казалось бы, трудно и ожидать от чинных и степенных обывателей крошечного городка на Миссисипи. Невозможно было предугадать такие вспышки и трудно их объяснить. Только инстинктом — и безошибочным — Сэм улавливал, что все не так уж благополучно и прочно в мире, простирающемся вокруг него.

Жил в Ганнибале богатый торговец Уильям Аусли. Это был крупного роста мужчина, всегда одетый с иголочки и державшийся заносчиво, даже неприступно. Он курил какие-то особенные, изысканные сигары. Сэму запомнился их терпкий запах.

Поговаривали, что у себя на родине, в штате Кентукки, Аусли был замешан в темных аферах — кого-то разорил, кого-то просто обворовал. Наезжавший в Ганнибал за покупками фермер Смар — дядюшка Сэми, как его звали мальчишки, — подвыпив, вечно кричал направо и налево, что Аусли обобрал до нитки честную семью из соседнего города Пальмира: вот погодите, Смар выпорет этого мерзавца кнутом на глазах у всех. Пока дядюшка Сэми был трезв, он не обидел бы и мухи. Да и его разгулы всякий раз кончались тем, что он засыпал прямо за стойкой под добродушный смех собутыльников.

Солнечным летним днем Сэм сидел на лавке у своего дома и складным ножиком строгал из палки рапиру, когда в конце улицы появилась фигура Смара — он закончил дела и собирался пропустить первый стаканчик в кабаке за углом. Не доходя до Сэма, фермер замедлил шаг. Перед ним, загораживая дорогу, стоял Аусли.

Дальше все происходило стремительно. Блеснула на солнце вороненая сталь пистолета. Раздался выстрел. Смар пошатнулся и упал. Для верности Аусли выстрелил еще раз, повернулся и ушел, твердо чеканя шаг.

Несчастного старого выпивоху отнесли в соседнюю аптеку, уложили на стол и, чтобы бог облегчил умирающему страдания, придавили ему грудь тяжеленной Библией. Пока дядюшка Сэми истекал кровью, в сбежавшейся к аптеке толпе росло возбуждение. Бутылки виски переходили из рук в руки. У кого-то вырвалось и загуляло страшное слово — «линчевать».

Слово это вошло в американский лексикон еще с конца XVIII века, едва Америка стала независимым государством. Был такой юрист Джеймс Линч, доказывавший, что в необходимых случаях граждане могут сами вынести и исполнить смертный приговор, обойдясь без судебной волокиты. Эта опасная идея упала на благодатную почву. Немного демагогии — и любой проступок можно было признать требующим немедленной высшей кары: не надо ни разбирательств, ни улик. Негров в те времена и вообще-то редко судили, любой плантатор сам устанавливал правовые нормы и укреплял их бичами надсмотрщиков или свинцовыми пулями для недовольных. А в глухомани, подальше от больших городов, методом Линча охотно сводили личные счеты, вымещая на жертвах — часто совершенно случайных — скопившееся озлобление от собственных неудач или внося своеобразное оживление в монотонное провинциальное житье.

Главное было наэлектризовать толпу, а что решит в охватившем ее возбуждении толпа, то и истина. В тот вечер никого не потребовалось уговаривать: все мужское население Ганнибала, вооружившись чем попало, ринулось к дому Аусли вершить расправу. Пьяного запала хватило на то, чтобы разнести в щепы новенькую ограду; подступили к крыльцу — и тут на крыше показался сам хозяин, целящийся в нападающих из двуствольной винтовки. Ни один мускул не дрогнул на его лице, глаза смотрели решительно и холодно. Забравшийся на дерево Сэм видел, как, оробев, подались назад первые ряды, как пригибались к земле мужчины, когда Аусли медленно переводил мушку с одного на другого, и как в считанные минуты затоптанный двор опустел.

Лишь через год начался суд над убийцей. Отец Сэма помогал готовить этот процесс, собрав необходимый прокурору материал. Но у Аусли были могучие покровители, да и взятку он, видимо, дал порядочную. Во всяком случае, присяжные его оправдали. По этому случаю приятели Аусли устроили факельное шествие и шумную пирушку, продолжавшуюся ночь напролет.

Аусли вскоре уехал из Ганнибала, но в городе еще долго толковали обо всей той истории. Возмущались несправедливостью, понося подкупленных судей. Только об одном не говорилось ни слова — о слепой ярости, превратившей неприметных и смирных ганнибальских жителей в неуправляемое стадо, и об их трусости при столкновении с сильной и злой волей. А Сэма всего больше поразила и напугала эта жажда крови, эта ненависть, наткнувшаяся на жесткий отпор — Аусли умел ненавидеть еще сильнее. Через много десятилетий Марк Твен вспомнит, как мальчуганом он просыпался по ночам от жуткого ощущения, что это его, грудь придавливает раскрытая Библия. И тогда моментально возникали перед глазами все подробности того незабываемого дня: хрипы умирающего Смара, пьяные выкрики толпы, торчащие за голенищами кухонные ножи, черные отверстия стволов, наставленных прямо на кабатчика, бежавшего впереди всех...

Во многих книгах Твена возникнет этот образ — толпа, неистовая, вздыбившаяся людская масса, когда уже нет людей, а есть только орущие глотки, одержимость, истерика, общее безумие, которое охватывает какой-нибудь ничем не примечательный поселок, оставляя после себя разрушение и смерть.

Как-то само собой выходило, что Сэм почти всегда присутствовал при кровавых трагедиях, омрачавших мирный небосвод над его родным Ганнибалом. Он был рядом, когда два юных шалопая — родные братья — о чем-то заспорили со своим почтенных лет дядей, и один свалил старика на пол, другой же пытался его прикончить из револьвера, по счастью давшего осечку. Он видел, как в пьяной драке полоснули бритвой переселенца, двигавшегося через Ганнибал на новые земли, за Миссисипи. А однажды, вернувшись домой с реки поздно вечером, он онемел от ужаса, когда обнаружил в передней завернутое в одеяло мертвое тело фермера, которого не раз встречал возле магазинов на главной улице. Оказалось, этот фермер хвастался, что у него плуг лучше, чем у соседа, а сосед, выведенный из себя насмешками, пырнул его ножом прямо в сердце. Судье Клеменсу предстояло разбирать это дело, труп принесли к нему в дом в виде вещественного доказательства.

Кошмарными видениями преследовали его все эти сцены, и, пробудившись в холодном поту, он долго не мог успокоиться, стонал, ворочался и засыпал, только усилием воли заставив себя подумать о чем-нибудь другом, радостном. Обычно — о ферме дяди Джона.

Клеменсы уезжали туда на два-три месяца каждое лето. Ферма располагалась поблизости от той самой Флориды, где родился Сэм, и езда была недолгая — всего несколько часов в тяжело груженной повозке по разбитому дождями проселку. Но собирались с такой тщательностью, будто путь лежал по меньшей мере в Европу и обратно. Сэм тоже готовился со всем старанием. Раздавал приятелям на хранение свои драгоценности — бумажного змея, медную дверную ручку, одноглазую кошку. А для кота Питера, своего любимца, устилал тряпочками дно специальной дорожной корзинки.

В тенистом саду, спрятанный под столетними деревьями, стоял тесаный пятистенок с крытой галереей и примыкающей необъятной кухней. Двор был обнесен частоколом, за которым торчала крыша коптильни. Ореховая рощица начиналась прямо в углу двора — поближе к осени мальчишек оттуда было не вытащить. А дальше по крутому спуску — мимо амбаров, конюшни, табачной сушильни — тропинка вела к прозрачному ручью на песчаном дне оврага, сплошь заросшего ивами и диким виноградом.

Вот где был простор поиграть в разбойников, полазать по деревьям — кряжистым старым соснам и высоченным пеканам, прячущим под широкими листьями крупные, похожие на орехи плоды, — и на спор переплыть без отдыха туда и обратно глубокую заводь, хотя тетушка Пэтси строго-настрого запретила к ней даже приближаться, и погоняться за здешними диковинными бабочками с ослепительно яркими, цвета киновари, пятнами на крыльях, а к полудню, когда печет нестерпимо, отправиться домой — каждый раз новой дорогой, самостоятельно ее прокладывая среди кустов малины и обходя крапиву, вымахавшую выше человеческого роста. Возвращались исцарапанные, побронзовевшие от ветра и загара, не чуя под собой ног от усталости и счастливым смехом отделываясь от нестрогих попреков дяди Джона.

В галерее уже накрыт стол — ах, какой стол, другого такого не будет во всю жизнь! Боже мой, да разве умеют готовить там, в городе! Несчастные мальчики — и Сэм, и Генри, его младший брат, — ну просто заморыши! И тетушка Пэтси все подкладывает да подкладывает на тарелки — и что за вкуснотища: пылающие гречневеки, горячие маисовые лепешки с сиропом, пироги с персиками, дикая индейка, кролик под соусом, и помидоры, и дыни — все это прямо с грядки, и сухарики только что из печки, и вареные початки первой кукурузы, которую сняли нынче утром.

Но уже манит к себе начинающийся за домом широкий луг, где полным-полно полевой клубники. И взгорок, на котором устроили качели из коры, содранной с молодого орешника, — кора высыхала, качели обрывались, и, что ни год, кто-нибудь, сорвавшись с них, ломал руку, а все равно продолжали качаться с упоением. И пыльная дорога, идущая мимо забора, на ней всегда греются змеи, которых так боится тетушка, — хорошо бы найти ужа и подсунуть ей в рабочую корзинку!

Даже школа не была здесь в тягость. Маленькие Клеменсы вместе со своими кузенами — восемью пострелятами мал мала меньше — посещали деревенскую школу раза два в неделю. Школа стояла среди леса на просеке, учились в ней дети из окрестных ферм круглый год, с перерывами на времена непогоды. Летом приятно было пробежаться босиком по лесным тропинкам, славно подкрепившись на дорогу и уложив в ранец пирожки да пышные булочки, заботливо приготовленные тетушкой.

Первый раз Сэм пришел сюда на урок, когда ему исполнилось семь лет. Рослая девица-одноклассница — она была вдвое старше — поинтересовалась, не найдется ли у него табачной жвачки. Табак в те времена жевали в Америке все от мала до велика — европейцев удивляла и возмущала эта грубая привычка. Впоследствии над ней иронизировал и Марк Твен. А у семилетнего Сэма жвачки не было, он ею никогда не пользовался. Вот как? Тогда с ним и разговаривать не о чем. Семь лет, а даже не выучился жевать табак!

Он легко пережил презрительные комментарии соучеников. В школе ему понравилось: все по-домашнему, без нравоучений и наказаний. Если бы не река и кипевшая на ней таинственная, влекущая и прекрасная пароходная жизнь, он бы охотно остался у дяди Джона насовсем. Так бы весь свой век и носился по этим полянам и лесам, по громоотводу слезал ночью в сад, если были дела, которые следовало держать в секрете от взрослых, а зимой грелся бы у камина, где пылали ореховые поленья, каплями выпуская пузырящийся сладкий сок. Выбирал бы вместе с дядей поспевшие арбузы, нетерпеливо дожидаясь, когда первая корка хрустнет под ножом, и сам совершал бы тайные набеги на бахчу. Ходил бы со взрослыми охотиться на опоссума и на енота, поеживаясь от ночной сырости и чутким ухом ловя голос далекой собаки, загнавшей добычу на дерево. Жил бы себе, как живет природа, — вольно, безмятежно, сам для себя решая, где правда, где ложь, и, наверное, не ошибаясь, потому что голос сердца никогда не обманывает.

Но лето кончалось, и надо было возвращаться в Ганнибал, где сразу же озабоченным и раздражительным становился отец, а в воскресной школе возобновлялась пытка зубрежкой. Лили дожди, потихоньку замирала навигация на Миссисипи, мир все сжимался, тускнел, и так до самого рождества, когда детей опять отправляли на недельку к дядюшке и тетушке под Флориду: проветриться, что для Сэма означало — ощутить себя в родной стихии.

У дяди Джона было двадцать чернокожих рабов. Они обслуживали дом и выполняли всю работу на табачной плантации, в хлеву и в коптильне. Их хижины лепились прямо за садовой оградой, а в углу двора виднелся просевший от ветхости дощатый домишко, где жила седая старуха негритянка, давно уже не встававшая с постели. Никто не знал, сколько ей лет. Но поговаривали, что она беседовала чуть ли не с самим Моисеем — тем самым, из Библии.

Так считали негры помоложе, и маленькие Клеменсы им верили полностью. Негритянские ребятишки были товарищами всех их игр, почти настоящими товарищами. Без слова «почти» тут не обойдешься: играли вместе, но каждый знал, что белые — это одно, а черные — совсем другое, белые — хозяева, а черные — это их рабы. Клеменсы старались никак не подчеркивать подобные различия, но вовсе их не ощущать тоже было нельзя.

И тетушка Пэтси, и дядя Джон были людьми редкостно добросердечными, многого от своих рабов не требовали, дела с ними улаживали по взаимному согласию. Никого не наказывали слишком строго. А уж о том, чтобы продавать невольников работорговцам, разлучая семьи и обрекая здорового, физически крепкого человека на верную скорую смерть от непосильного труда у южных плантаторов, тут вроде бы не могло быть и речи.

Сэм сызмальства привык к такому порядку вещей. Дома, в Ганнибале, у Клеменсов тоже были негритянские слуги. Был Сэнди, ровесник Сэма, нанятый, чтобы бегать в лавки и помогать на кухне. Он родился на самом севере страны, где рабства не знали, но каким-то образом был разлучен с родителями, привезен на юг и продан с аукциона. Вечно этот Сэнди пел, хохотал, насвистывал, подымая немыслимый шум. Однажды Сэм пожаловался матери, что от завываний Сэнди у него трещит голова, но мать тут же оборвала его со всей решительностью: раз поет — значит, ему хорошо, он уже не тоскует по своему дому, а это самое главное.

Была Дженни, нянька и прислуга, давняя спутница Клеменсов, вместе с ними порядком поскитавшаяся по деревушкам и поселкам вдоль Миссисипи, прежде чем семья обосновалась в Ганнибале. Дженни принадлежала Клеменсам точно так же, как кухонная утварь, с которой она возилась. По закону не было никаких различий между человеком, если он раб, и, например, хрустальной вазой или акцией речного пароходства. И то и другое — собственность. Можно продавать, покупать, одалживать, в общем, распоряжаться, как найдет нужным владелец.

С Дженни тоже обращались неплохо, и она особенно не жаловалась, если только у судьи Клеменса от очередной неудачи в делах не портилось настроение и не возникало желание отыграться на всяком, кто подвернется под руку. Тогда, страшась подзатыльников и зуботычин, утихал даже Сэнди. А как-то раз Сэм увидел, как его отец, скрутив Дженни руки и поставив ее на колени, методично взмахивает хлыстом. Он нашел дерзким ее ответ на какое-то свое замечание. Порка напомнит ей, кто она такая.

Клеменсов никто не назвал бы жестокими людьми. В этом они походили на большинство жителей Ганнибала, где в отношении рабов, как писал, оглядываясь на свое детство Твен, «жестокости были очень редки и отнюдь не пользовались популярностью». Работорговцев здесь не любили, чурались их и отвечали отказом на самые выгодные предложения с их стороны, если только материальные затруднения не вынуждали прибегнуть к столь неприятному средству, как продажа невольника, которого увозили по реке к Новому Орлеану, на плантации хлопка, о которых ходила страшная слава. Но когда в спешном порядке требовались деньги, рабов вели на аукцион, а закончив сделку, просто старались о ней не вспоминать — к чему расстраиваться, так уж заведено, что в мире есть хозяева и рабы.

В самом рабстве ничего предосудительного, не говоря уж — чудовищного, здесь не находили. Наоборот, оно было освящено двумя веками традиции и тысячи раз оправдывалось, благословлялось с церковной кафедры. В Библии находили множество мест, где говорилось, что рабство необходимо, справедливо, разумно и невольник должен денно и нощно благодарить судьбу за то, что он не свободен. Были, правда, в Библии и места совсем иного содержания, а американская конституция — в ту пору самая передовая, самая демократичная в мире — прямо указывала, что все люди имеют одинаковые права на свободу, равенство и стремление к счастью. Но проповедники обходили молчанием те библейские тексты, которые могли бы заронить сомнение в том, что рабство богоугодно. И конституция оставалась конституцией, а реальная жизнь — реальной жизнью. Те, кто в 1783 году, когда Америка победила Англию в войне за независимость, писал конституцию, между прочим, и не подумали специально оговорить, что дарованные ею права распространяются и на негров, да и сами они были крупными рабовладельцами. Прославляли равенство и при этом торговали людьми.

Вот и получалось, что даже люди от природы добрые и мягкие, как родители Сэма, считали само собой разумеющимся, что рабство всегда было и будет. И если у белого человека сердце настоящего христианина, а негр умеет безропотно покоряться своей судьбе, то получается что-то вроде семьи: хозяин — это отец, а чернокожие слуги — это дети, которых надо приструнить, когда они уж очень расшалятся, но не давать в обиду, как следует кормить и одевать да воспитывать в согласии с евангельскими заповедями.

Это «благодушное домашнее рабство», о котором часто пишет в своих книгах Марк Твен, конечно, было предпочтительнее дикого произвола и бесчеловечности, царивших дальше на юге, в хлопковых районах. Но оно оставалось рабством, иначе говоря, неприкрытым и варварским насилием над людьми, родившимися с черной кожей. Можно было сколько угодно рассуждать о благолепной гармонии и христианской кротости — это ничуть не мешало ни сечь раба кнутом за любую промашку, ни разлучать При дележе наследства негритянских детей с их родителями, ни самыми жестокими средствами искоренять всякое проявление недовольства со стороны невольников.

Ганнибал примостился на правом берегу Миссисипи: здесь был штат Миссури, а на левом берегу начинался штат Иллинойс, где рабства не было. Незримая граница, проведенная по тридцать третьей параллели, разделяла страну на свободные и рабовладельческие территории. Так было решено после долгих раздоров между Севером и Югом.

На Севере росла промышленность и требовалось много, очень много крепких рук. Северу нужны были фабричные рабочие, а не рабы. Но Юг нуждался именно в рабах. Здесь на сотни километров протянулись поля хлопка. Хлопок не обрабатывали, только выращивали и продавали на Север или англичанам. Труд рабов на этих плантациях не стоил почти ничего и давал громадную прибыль.

Мало кто мог выдержать даже несколько лет такого труда, поэтому рабов всегда не хватало. Их тайком привозили из Африки, хотя это было давно запрещено. Их скупали по всем землям, где существовало рабовладение. Только и этого южанам было мало. Они добивались, чтобы, как встарь, рабовладение распространилось на всю Америку. А северяне стремились к тому, чтобы рабство повсюду в Америке отменили. Тогда появилась бы возможность развивать индустрию намного быстрее и дешевле.

Отношения между Севером и Югом обострялись, в воздухе уже запахло Гражданской войной, которая начнется весной 1861 года и унесет более полумиллиона жизней, прежде чем с рабством будет покончено. На Севере еще в годы раннего детства Сэма Клеменса крепло движение противников рабства, аболиционистов. Это были смелые, самоотверженные люди. Они заботились не об интересах северных промышленников, а о справедливости, и не их вина, что в американских условиях дело в конце концов решила как раз необходимость насытить аппетит индустриальных и транспортных магнатов, которые оказались посильнее хлопковых королей с Юга, хотя и тех и других справедливость беспокоила менее всего.

Аболиционисты наладили знаменитую «подземную железную дорогу» — систему укрытий и тайных коммуникаций, при помощи которых рабов переправляли на свободные территории, подальше от владельцев и устраивали в каком-нибудь надежном неприметном местечке, нередко даже в Канаде. Участники этого движения часто бывали на Юге, без утайки рассказывали обо всем, что там видели, и такие рассказы будоражили совесть слушателей.

Судьба этих людей нередко бывала трагической. Сэму было шесть лет, когда судье Клеменсу довелось разбирать дело трех северян, пойманных при попытке склонить к бегству группу невольников с одной фермы под Ганнибалом. Рабы не послушались уговоров своих освободителей, связали их и привезли в город к шерифу. У здания суда поджидала группа самых отъявленных расистов со всей округи, поползло знакомое зловещее слово — «линчевать». С громадным трудом удалось соблюсти минимальные юридические формальности. Свидетелями выступали сами рабы, хотя по тогдашнему закону их показания не имели судебной силы. Приговор гласил: двенадцать лет тюрьмы каждому из трех храбрецов. А расисты, чтобы поощрить усердие собственных слуг, собрали для них по подписке несколько долларов.

По соседству произошел случай еще ужаснее. Доведенный до отчаяния побоями и издевательствами, бежал на Север молодой негр, почти подросток. Он добрался до берега реки, за которой простиралась свободная земля, а здесь, у переправы, его опознал и схватил полицейский, специально назначенный выслеживать таких беглецов. Рядом находился северянин-аболиционист, который предложил выплатить на месте причитающуюся за этого раба сумму. Полицейский отказался. В ход пошла сила, и в драке полицейский был убит. Аболиционист отправил раба в свободный Иллинойс, а сам явился с повинной в местный суд. На этот раз линчевания не произошло только потому, что никто не сомневался в смертном приговоре. Он и был вынесен — аболициониста повесили через неделю.

Проходя по улочкам Ганнибала, любой невольник мог своими глазами взглянуть на мир без рабства. Он был совсем рядом, через реку. И все равно недоступен. Случаи бегства на Север учащались, и тогда плантаторы, у которых были в правительстве сильные сторонники, добились важной поправки к законам: теперь укрывательство беглых рабов категорически запрещалось и в свободных штатах. Создали особые команды, разыскивавшие и ловившие сбежавших рабов по всей стране. Куда бы человек ни поехал, на любой почтовой станции, в любом городке он обязательно видел афиши с описаниями примет разыскиваемого и суммой вознаграждения за поимку — обычно очень высокой. Ганнибал тоже был обклеен такими афишами, дети читали их по складам, еще не выучившись как следует читать.

До поры до времени Сэм соприкасался со страшными буднями рабства лишь косвенно, как сторонний наблюдатель. У причала, где он переживал свои самые счастливые мгновения в нетерпеливом ожидании пароходного дымка, вдруг появлялись скованные цепью чернокожие мужчины и женщины, плачущие, напуганные ребятишки, раздавался грубый окрик купившего их работорговца, свистел бич, и все они покорно валились на заплеванную, перемазанную дегтем землю. Это отправляли вниз по реке очередную партию живого товара, приобретенного на вчерашних торгах. А вот на полу каретного сарая, связанный по рукам и ногам, тщательно охраняемый специально нанятыми стражниками, лежит невольник, которого после недельных поисков наконец поймали шестеро гонявшихся за ним по лесам и болотам вооруженных людей. Лучше и не думать о том, что его ждет.

О побегах рабов рассказывали удивительные истории, только большей частью с невеселым концом. Все еще было памятно имя некоего Мореля. Это был дерзкий авантюрист и редкостный негодяй — Твен впоследствии называл его оптовым мерзавцем. Морель сколотил крупную шайку таких же, как он сам, проходимцев и задумал, ни много ни мало, поднять негритянский бунт и с помощью невольников захватить Новый Орлеан. План намечалось осуществить в тот самый год, когда родился Сэм Клеменс, — в 1835 году, на рождество. Зная, как мечтают о свободе рабы, Морель подговаривал их бежать и обещал помощь. Раб, рискуя жизнью, совершал побег, а молодцы из банды Мореля через месяц-другой снова его продавали на аукционе в другом городе и говорили доверчивому негру, что вырученные деньги нужны, чтобы потом переправить беглеца на Север. Следовал новый побег и новая перепродажа, а того, кому удавалось сбежать еще раз, попросту убивали, боясь разоблачения.

Морель действовал наверняка: у него была хорошо продуманная организация, много агентов, рыскавших по всему Югу, и свои люди чуть не в каждом городке — иногда видные сановники и полицейские чины. Банда его разрослась почти до тысячи человек, причем только Морель знал все ее подразделения, опорные пункты и тайные укрытия среди непролазных чащоб в дельте Миссисипи, на пустынных островах. В конце концов Мореля схватили. За свои преступления он отделался сравнительно мягким приговором — четырнадцать лет каторги. Легенды о нем еще долго ходили по Миссисипи. Пассажирам пароходов показывали остров 37, где, по преданию, когда-то размещался штаб этой банды.

Но были не только легенды, была повседневная жизнь, в которой раз за разом повторялись те же кровавые истории. У Сэма появился новый приятель — Том Дрискол. Он, кажется, ничем не отличался от других подростков, и они обращались с ним, как с равным, пока вдруг не выяснилось, что прапрабабушка Тома была чернокожая. Значит — по южным нормам — и сам он остается рабом, пусть в его жилах всего-навсего одна тридцать вторая негритянской крови. Про отца Дрискола в городе говорили: «Какой добрый человек, так гуманно относится к неграм и вообще к животным...»

Партия рабов ждала парохода у пристани, и один из них отошел в тень, когда было приказано лежать неподвижно. Надсмотрщик ударил его куском железа по голове. Негр умер в страшных страданиях. Сэм видел все это собственными глазами, ему было десять лет.

Как раз в это время дела у судьи Клеменса пошли из рук вон скверно, и вот у них в доме стал все чаще бывать толстяк Биб, человек, с которым по доброй воле никто в Ганнибале не связывался. Биб разбогател на работорговле. Ему давно приглянулась Дженни, служанка Клеменсов. И он своего добился. Дженни продали за пятьсот долларов.

С сыном этого Биба, Генри Бибом, Сэм постоянно дрался на улице. Генри был тупой, сонного вида, но мускулистый крепыш с низким лбом и бесцветными глазами. У себя во дворе он развлекался играми в скотобойню: мучил щенков и вешал кошек, которых приманивал кусочком мяса. И папаша его был ничем не лучше. Негров он продавал перекупщикам из самых гиблых мест в устье Миссисипи. Греб деньги, хвастался своей деловой хваткой, а сам своим клиентам платил туго. Деньги за Дженни он так и не отдал, хотя отец Сэма судился с ним из-за этих денег и выиграл процесс.

Дженни выжила на Юге. Через много лет, уже после Гражданской войны, один знакомый Твена случайно ее встретил: она работала горничной на пароходе и горько жаловалась на свою погубленную судьбу.

О неграх с фермы дяди Джона Твену не удалось узнать ничего.

Дядя Джон, живший беспечно и не задумывавшийся о завтрашнем дне, разорился, ферма пошла в уплату за долги, проданы были и работавшие на ней невольники. Так навсегда ушел из жизни Сэма Клеменса один из его лучших друзей, дядюшка Дэн, прекрасный работник и человек удивительно щедрого сердца. Твен не мог примириться с этой утратой. На плоту вместе с Геком Финном плывет негр Джим, в котором запечатлены черты дядюшки Дэна. И он плывет к своей свободе, которой Дэн так и не узнал.

В хижине дядюшки Дэна юный Сэм, его брат Генри и маленькие кузены проводили чуть не все свои вечера. Еще и много лет спустя Марк Твен видел перед собой эту хижину так ясно, как будто побывал в ней только накануне. Потрескивают сучья в очаге, вкусно пахнут жарящиеся маисовые лепешки. Детвора — черные личики вперемешку с белыми — сгрудилась поближе к печи, отблески пляшут по стенам, а в глубине комнаты совсем темно, и кажется, в любую секунду оттуда появятся привидения или ведьмы, о которых неспешно рассказывает сам хозяин хижины, помешивая золу и чутко прислушиваясь к неясным звукам, доносящимся из ночного леса: у каждого звука свое особое значение, каждый — какая-то примета. Он коверкает слова, этот дядюшка Дэн, он не умеет ни читать, ни писать, но сколько он знает сказок, и каких интересных: и про братца Кролика, и про братца Лиса, и про призраков, и про колдунов.

Со всякой обидой, со всякой ребячьей бедой первым делом бежали к дядюшке Дэну, и всегда он умел утешить, все объяснить, всех примирить. Душа у него была простая и честная, не знавшая хитрости. Он научил Марка Твена негритянским сказкам и легендам, но главное — он его научил видеть в рабах людей, у которых свой мир и свои понятия о жизни. Своя гордость и свое достоинство. Он разбудил в Сэме Клеменсе жадный интерес к негритянскому юмору, к песням и преданиям рабов, ко всей их жизни, где было так много страдания, но еще больше — упорства и мужества, веры и неиссякающей надежды на завтрашний лучший день. Он, может быть, сделал больше всех, чтобы не привились наблюдательному и живому, как ртуть, подростку из Ганнибала ни расистские предрассудки, ни сословная спесь и чтобы окрепло в нем убеждение, что каждый, кем бы он ни родился, должен быть справедлив во всем, прямодушен, доверчив к велениям сердца и чист перед собственной совестью.

Оно, это убеждение, останется у Марка Твена навсегда.

Примечания

1. Моисей — библейский пророк; десять его заповедей определяют, как должен поступать человек, чтобы его вера сохранилась во всей чистоте.

2. Согласно библейской легенде, Лазарь был воскрешен Христом на третий день после смерти.

3. Гейнс Эдмунд Пендлтон (1777—1849) — генерал, получивший известность во время воины США с индейцами и мексиканцами. 



Обсуждение закрыто.