Мы сидели у меня в комнате. Сорок четвертый достал из моего пустого шкафа завтрак — блюдо за блюдом, еще дымящиеся, как с огня, и быстро накрыл на стол, не умолкая ни на минуту; он говорил так живо, впечатляюще, зажигательно — ни слова о недавнем происшествии, а все об ароматных кушаньях и странах, где он их заказал, — Китае, Индии. Я проголодался, и разговор, мало сказать приятный — захватывающе интересный, вывел меня из мрачной меланхолии. К тому же на меня целительно подействовала красота дорогого столового сервиза — причудливость его формы, изысканность росписи и, конечно, то, что он, скорей всего, достанется мне.
— Горячая кукурузная лепешка из Арканзаса — разрежь ее, смажь маслом, закрой глаза и наслаждайся! Жареный цыпленок под белым соусом из Алабамы. Отведай его и пожалей ангелов: у них нет таких яств. Клубника, еще мокрая от росы, со сливками, тающая во рту, — слова бессильны передать это блаженство! Венский кофе со взбитыми сливками, двумя таблетками сахарина — пей и сочувствуй олимпийским богам, знавшим лишь вкус нектара!
Я ел, пил, наслаждался иноземными диковинами. Поистине я был в раю!
— Я вне себя от счастья, — признался я, — какое упоение!
— Опьянение, — пояснил Сорок четвертый.
Я спросил его про некоторые напитки с диковинными названиями. И снова получил тот же странный ответ — они пока не существуют, они — продукт нерожденного будущего. Вы что-нибудь понимаете? А как мог я это уразуметь? Никто бы не смог. Даже от попытки начиналось головокружение. И все же какое удовольствие произносить эти удивительные названия, будто пробуя их на вкус: «Кукурузная лепешка! Арканзас! Алабама! Прерия! Кофе! Сахарин!» Сорок четвертый, уловив мое недоумение, кратко пояснил:
— Кукурузная лепешка выпекается из кукурузы. Кукуруза известна только в Америке. Америку еще не открыли. Арканзас и Алабама будут штатами и получат свое название через два-три столетия. Прерия — будущее франко-американское название поля, обширного, как океан. Кофе пьют на Востоке, будут пить и здесь, в Австрии, через два столетия. Сахарин — концентрированный сахар. 500:1 — так очарование пятисот девушек концентрируется для молодого парня в его возлюбленной. Сахарин получат не раньше чем через четыре столетия. Как видишь, я даю тебе авансом некоторые привилегии.
— Расскажи мне что-нибудь еще, ну хоть немножечко, прошу тебя, Сорок четвертый! Ты только дразнишь мой аппетит, а я жажду понять, как ты узнал про эти чудеса, как разгадал непостижимые тайны.
Сорок четвертый подумал немного, потом заявил, что вполне расположен ко мне и охотно занялся бы моим просвещением, но не знает, как за него взяться, из-за ограниченности моего ума, убогости духовного мира и неразвитости чувств. Он помянул мои качества вскользь, как нечто само собой разумеющееся — архиепископ мог бы походя бросить такое замечание коту, нимало не заботясь об его чувствах, о том, что у кота другое мнение на этот счет. Я вспыхнул и ответил с достоинством и сдержанным гневом:
— Должен напомнить тебе, что я создан по образу и подобию господа.
— Знаю, — отозвался он небрежно.
Мои слова, по всей вероятности, не потрясли Сорок четвертого, не сломили, даже не произвели на него никакого впечатления. Негодованию моему не было предела, но я не произнес ни звука, полагая, что холодное молчание будет ему укором. Увы! Сорок четвертый и не заметил молчаливого укора, он думал о своем.
— Да, просветить тебя трудно, — молвил он наконец. — Пожалуй, невозможно, надо создавать тебя заново. — Глазами он умолял меня понять его и простить. — Ведь ты, что ни говори, — животное, сам ты это сознаешь?
Мне следовало дать ему пощечину, но я снова сдержался и ответил с деланным безразличием:
— Разумеется. Мы все порой животные.
Я, конечно, подразумевал и его, но стрела опять не попала в цель: Сорок четвертый и не думал, что я его имею в виду. Напротив, он сказал с облегчением, словно избавившись от досадной помехи:
— В том-то и беда! Вот почему просветить тебя так трудно. С моим родом все иначе, мы не знаем пределов, мы способны осмыслить все. Видишь ли, для рода человеческого существует такое понятие, как время1; вы делите его на части и измеряете; у человека есть прошлое, настоящее и будущее — из одного понятия вы сделали три. Для твоего рода существует еще и расстояние, и, черт подери, его вы тоже измеряете! Впрочем, погоди, если б я только мог, если б я... нет, бесполезно, просвещение не для такого ума, — и добавил с отчаянием в голосе: — О, если б он обладал хоть каким-нибудь даром, глубиной, широтой мышления, либо, либо... но, сам понимаешь, человеческий ум тугой и тесный, ведь не вольешь же бездонную звездную ширь вселенной в кувшин!2
Ответом ему было мое ледяное оскорбленное молчание; сейчас я и слова не сказал бы, чтоб спасти его жизнь. Но ему было все равно, что происходит в моей душе, он мыслил. Наконец Сорок четвертый заговорил снова:
— Ах, как это трудно! Будь у меня хотя бы исходная точка, основа, с которой начать, — так нет! Опереться не на что! Послушай, ты можешь исключить фактор времени, можешь понять, что такое вечность? Можешь представить себе нечто, не имеющее начала, нечто такое, что было всегда? Попытайся!
— Не могу. Сто раз пытался. Головокружение начинается, как только вообразишь такое.
Лицо Сорок четвертого выразило отчаяние.
— Подумать только, и это называется ум! Не может постичь такого пустяка... Слушай, Август, в действительности время не поддается делению — никакому. Прошлое всегда присутствует. Если я захочу, то могу вызвать к жизни истинное прошлое, а не представление о нем; и вот я уже в прошлом. То же самое с будущим — я могу вызвать его из грядущих веков, и вот оно у меня перед глазами — животрепещущее, реальное, а не фантазия, не образ, не плод воображения. О, эти тягостные человеческие ограничения, как они мешают мне! Твой род даже не может вообразить нечто, созданное из ничего, — я знаю наверняка: ваши ученые и философы всегда признают этот факт. Все они считают, что вначале было нечто, и разумеют нечто вещественное, материальное, из чего был создан мир. Да все было проще простого — мир был создан из мысли. Ты понимаешь?
— Нет. Мысль! Она не материальна, как же можно создать из нее материальные предметы?
— Но, Август, я же говорю не о человеческой мысли, я говорю о себе подобных, о мыслях богов.
— Ну и что? Какая тут разница? Мысль это мысль, и этим все сказано.
— Нет, ты ошибаешься. Человек ничего не творит своей мыслью, он просто наблюдает предметы и явления внешнего мира, сочетает их в голове; сопоставив несколько наблюдений, он делает вывод. Его ум — машина, притом автоматическая, человек ее не контролирует; ваш ум не может постичь ничего нового, оригинального, ему под силу лишь, собрав материал извне, придать ему новые формы. Но он вынужден брать материал извне, а создать его он не в состоянии. В общем, человеческий ум не может творить, а бог может, мне подобные могут. Вот в чем различие. Нам не нужны готовые материалы, мы создаем их — из мысли. Все сущее было создано из мысли, только из мысли.
Я решил, что должен проявить великодушие и вежливость — поверить ему на слово, не требуя доказательств, — так я ему и сказал. Сорок четвертый не обиделся.
— Твой автоматический ум выполнил свою функцию, — заметил он, — свою единственную функцию, и без всякой помощи с твоей стороны. То есть он слушал, он наблюдал, собрал разные вещи воедино и сделал вывод — вывод, что мое утверждение сомнительно. Теперь он втайне хочет проверить, так ли это. Верно?
— Пожалуй, — признался я, — хотя, будь на то моя воля, я бы скрыл свое желание из деликатности.
— Твой ум автоматически предлагает, чтоб я представил особое доказательство, чтоб я создал пригоршню золотых монет из ничего, то есть из мысли. Открой ладонь, они там.
И монеты там были! Я удивился, но не сильно, потому что в глубине души верил — и не раз в этом убеждался, — что Сорок четвертый пользуется колдовскими заклятиями, которым научился у мага, а сам без него ничего сделать не может. А вдруг я не прав? Меня так и подмывало спросить об этом Сорок четвертого, я уж открыл было рот, но язык не повернулся, и я догадался, что он наложил на меня таинственный запрет, который так часто мешал мне задать ему желаемый вопрос. Сорок четвертый снова погрузился в размышления.
— Бедная старуха! — вдруг воскликнул он.
У меня защемило сердце; я будто наяву увидел столб, костер, услышал предсмертный вопль старухи.
— Какой стыд, что мы ее не спасли, какая жалость!
— Почему жалость?
— Почему? Ты еще спрашиваешь, Сорок четвертый?
— Какая ей от этого корысть?
— Продление жизни, к примеру. Разве это ничего не значит?
— Узнаю человека! Он всегда притворяется, что вечное блаженство в царствии небесном — бесценная награда! А сам стремится как можно дольше не попасть на небо. Понимаешь, в глубине души он отнюдь не убежден в существовании царствия небесного.
Меня зло взяло, что я по неосторожности дал ему такой козырь. Но спорить не стал: сказанного не воротишь, к тому же, спорь не спорь, Сорок четвертого не убедишь. Желая перевести разговор на другую тему, я заметил, что уж в одном-то старуха выиграла бы, если б ее спасли от костра, — не мучилась бы так перед смертью, прежде чем попасть в рай.
— Она не попадет в рай, — невозмутимо сказал Сорок четвертый.
Я был потрясен и еще больше — возмущен.
— Ты, вероятно, много знаешь о рае, — сказал я с некоторой горячностью, — откуда тебе все известно?
Ему не передалось мое волнение, он даже не потрудился ответить на вопрос, а продолжал:
— Выигрыш этой женщины был бы ничтожен, даже по вашим удивительным меркам. Что такое десять лет по сравнению с десятью миллиардами? Одна десятитысячная доля секунды, иначе говоря — ничто. Так вот, теперь она в аду и пребудет там вечно. Вычти из вечности десять лет, что ты получишь? Нуль. Ее смертная мука на костре длилась шесть минут, спасать ее от такой муки не стоило труда. Бедняжка теперь в аду, посмотри сам.
И не успел я попросить пощады, как моему взору открылось море огня, и в нем она, среди других грешников. Уже в следующий миг адское пламя исчезло, исчез и тот, кто вызвал это видение. Я остался в одиночестве.
Примечания
1. «...такое понятие, как время». — Советский исследователь творчества М. Твена Н.А. Шогенцукова пишет: «...решение проблемы времени у него довольно близко данным современной физики. Время носит у Твена не ньютоновский абсолютный, а эйнштейновский относительный характер. Подобно ученым, Твен показывает несовпадение между реальными физическими явлениями и их непосредственным человеческим восприятием... Космическая точка зрения, помещение рассказчика в центр метагалактики позволяют Твену передать свое представление о крупномасштабной структуре вселенной».
2. «...ведь не вольешь же бездонную ширь вселенной в кувшин». — Эта строка связана по смыслу с подзаголовком романа. Тем самым Сорок четвертый подчеркивает ограниченность человеческого ума.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |