Я выскользнул из комнаты и убежал. Поступок был разумный: меня миновала первая вспышка их гнева; попадись я печатникам под горячую руку, вряд ли отделался бы оскорбительными кличками — могли и поколотить. Я спрятался в укромном месте дальней нежилой части замка, посреди лабиринта галерей и коридоров. Разумеется, я не собирался в гости к Сорок четвертому, хоть и дал слово прийти, но при таком повороте событий он меня и не ждет — это ясно. Пришлось пропустить ужин, а это тяжкое испытание для растущего парня. К тому же в моем сыром, холодном закутке недолго было и в ледышку обратиться. А сон — какой уж тут сон: холод, крысы, привидения. Не скажу, что я видел их, привидения, но поминутно ждал, что увижу. Чего ж тут удивляться? В такой древней многовековой развалине привидения, как говорится, кишмя кишат; на протяжении столетий существования замка — и в ранние годы, и в зрелые — о нем ходила неизменная слава как о месте романтическом, насквозь пропитанном преступно пролитой кровью; я на своем опыте убедился, что еще не известно, какое из двух зол меньшее: мертвея от ужаса, глядеть на привидения или, вслушиваясь в темноту, высматривать их. По правде говоря, я не жалел, что сон бежит от меня, я боялся уснуть. Пришла беда — отворяй ворота; я молил о помощи бога, на него теперь была вся надежда. Кровь у меня по молодости лет была горячая, и я умудрился соснуть урывками, но большую часть ночи я молился, молился горячо и искренне. Я понимал: моими молитвами тут не обойдешься, нужны более действенные молитвы чистых и святых людей, молитвы посвященных — вот их бог услышит, а услышит ли меня, еще не известно. Меня могло спасти лишь заступничество Вечно Молящихся Сестер. Им надо было заплатить пятьдесят серебряных грошей. Если тебе грозила беда, если тучи у тебя над головой не рассеивались, молитва Вечно Молящихся Сестер ценилась выше молитвы священника: его молитвы возносились к небу в определенное время, а в промежутке тебя ничто не охраняло, тогда как молитвы Сестер возносились непрерывно, что явствует из названия их монастыря, они не прекращались ни днем, ни ночью. Как только две монахини поднимались с колен, две другие тотчас занимали их место перед алтарем, и молитва не прерывалась. Монастырь Вечно Молящихся Сестер находился на другом берегу реки за деревней. Сестры молились с особым рвением за каждого обитателя замка, потому что наш князь недавно оказал монастырю очень большую услугу; он выпрашивал у бога прощения за убийство своего старшего брата, великого князя Богемии, главы династии. Наш князь реставрировал, роскошно отделал старинную церковь в фамильном замке и отдал ее в пользование Вечно Молящимся Сестрам, пока в их монастыре, разрушенном ударом молнии, велись восстановительные работы.
Вечно Молящихся Сестер ждали в воскресенье, значит, служба продлится вдвое дольше: вынесут святое причастие в дароносице, и четыре монахини вместо двух начнут молитвенное бдение. И все же, если прислать деньги вовремя, они помолятся и за меня, а это все равно что вступить в дело на выгодных условиях.
Наш князь не ограничился упомянутой мной милостью и взял на себя треть расходов по восстановлению монастыря. Вот почему мы были в большом фаворе у Сестер. Отправлять богослужение будет старый отец Питер, добрейший и честнейший человек. Отец Адольф отказался: это не сулило ему выгоды, потому что все деньги шли на содержание приюта для бездомных сирот, о которых пеклись милосердные сестры.
Когда наконец крысы прекратили возню, я понял, что долгая ночь близится к концу, и выбрался на ощупь из своего убежища. На кухне при свете свечи уже хлопотала Катрина; услышав мой рассказ, она преисполнилась сочувствия ко мне и пообещала дать Эрнесту и леща, и перцу, и березовой каши; потом, спохватившись, быстро сготовила горячее на завтрак, уселась за стол, судачила и, как всякая хорошая стряпуха, любовалась, с какой жадностью я ем, а я и вправду сильно оголодал. Мне было приятно слушать, как она честит этих негодяев и насмехается над ними — проходу, мол, не дают ее мальчику, и нет среди них ни одного настоящего мужчины, кто вступился бы за него и за мастера.
— Боже правый, если бы Навсенаплюй был здесь! — взмолилась Катрина.
Я вскочил, обхватил руками морщинистую шею старухи и стиснул ее в объятиях — благословенная мысль! Катрина тихо опустилась на колени перед маленьким алтарем пресвятой девы — я тотчас последовал ее примеру — и вознесла за всех нас молитву о помощи из глубины горячего преданного сердца, а потом, поднявшись с колен, полная сил и уверенности в правоте своего дела, заклеймила наших недругов таким пламенным и замысловатым проклятием, какого я никогда не слышал из уст непосвященного.
Уже рассветало, когда я поделился с Катриной своим замыслом обратиться к Вечно Молящимся Сестрам; она похвалила меня за набожность и добросердечие и благословила на доброе дело, заверив, что сама отошлет им деньги и все устроит. Мне пришлось попросить у нее взаймы два серебряных гроша, чтоб набралась нужная сумма — пятьдесят, и Катрина с готовностью отозвалась:
— Неужто не дам? Ведь ты сам попал в беду за то, что был добр к моему мальчику. Конечно дам, и пять дам, если понадобится!
Слезы выступили на глазах у Катрины, и она прижала меня к груди. Я прибежал к себе в комнату, захлопнул дверь и запер ее на замок, потом вытащил свои сокровища из тайника и пересчитал монеты; оказалось, что их пятьдесят! Я не мог понять, в чем дело. Снова пересчитал — дважды, но ошибки не было, неведомо откуда появились еще два гроша. Все сложилось наилучшим образом, мне и в долги залезать не пришлось. Я отнес деньги Катрине и рассказал ей про чудо. Она, пересчитав гроши, недоумевала и дивилась не меньше моего. И вдруг Катрину осенило! Она упала на колени перед алтарем, и из уст ее полилась хвала пресвятой деве за столь быстрый Чудодейственный ответ на ее мольбу о помощи.
Катрина поднялась с колен самой гордой женщиной в округе, и гордость ее была оправданна.
— Подумать только! Пресвятая дева свершила это чудо для меня, бедной ничтожной служанки, праха земли! — произнесла она, стараясь проявлять должное смирение. — А ведь есть на земле и коронованные монархи, для которых Она не свершила бы чуда! — и, несмотря на смирение, в глазах Катрины вспыхнуло ликование.
Через час о чуде знал весь замок, и куда бы ни пошла Катрина, ей всюду оказывали почет и уважение.
Начавшийся день, этот злополучный вторник, принес сплошные огорчения и Сорок четвертому, и мне. Печатники слонялись по замку злые и угрюмые. Они придирались по малейшему поводу, отпускали шуточки и откровенно глумились надо мной, а когда «сострил» Катценъямер — обозвал меня непечатным словом, вся компания покатилась со смеху и принялась водить линейками по наборным кассам — у печатников это равнозначно издевательским аплодисментам. Смехом они наградили остроумие старшего по цеху, издевка предназначалась мне. Надо подумать, над кем насмехаешься, прежде чем водить линейкой по кассе: не всякий такое стерпит. Это самая искусная и выразительная издевка из всех, изобретенных человеком. Звук получается резкий, скрежещущий, назойливый, а мастер своего дела может уподобить его крику осла. Как-то на моих глазах возмущенный печатник выхватил в ответ шпагу. А что касается прозвища, которым наградил меня Катценъямер, оно огорчило и уязвило меня больше всех других обид и оскорблений. Я расплакался, как девчонка, и необычайно обрадовал тем самым печатников; они потирали руки и визжали от радости. Обидная кличка вовсе не подходила парню моего сложения, а потому ничего остроумного в ней не было. Это жаргонное словечко печатников (позаимствованное в Англии) определяло вид шрифта. Все шрифты слегка уже сверху, чем у ножки литеры, но в некоторых комплектах шрифта это расширение книзу так явственно, что злоязычные печатники называют его бурдюком. Вот отсюда и пошла гнусная кличка, придуманная Катценъямером. Если я что-нибудь знаю о печатниках, она пристанет ко мне навечно. Не прошло и часа, как она уже красовалась на моей метке. Представляете? Они приписали к моему номеру буквы, с которых начинались обидные слова, в штампе над пачкой уроков значилось: «шпон 4 — Б3»1. Кто-то скажет, что это сущий пустяк. Но, доложу вам, не все, что кажется пустяком людям, повидавшим свет, пустяк для молодого человека. Впоследствии мало что вызывало у меня такое чувство стыда, как этот «пустяк».
Печатники продолжали издеваться над безропотным Сорок четвертым. Стоило ему отвернуться, как клинья и шпации летели ему в голову и спину, но, не причинив вреда, отскакивали, точно град. Если Сорок четвертый, выполняя какую-нибудь работу, наклонялся, печатник, стоявший рядом, бил его что было мочи наборной доской по мягкому месту и с притворным раскаянием восклицал:
— Ах, это ты? А я думал — мастер!
Все вокруг хохотали, довольные, и выдумывали все новые «шутки». Катценъямер и компания не упускали ни малейшей возможности унизить Сорок четвертого, причинить ему боль. И делалось это не столько во вред новому подмастерью, сколько из желания досадить мастеру. Они пытались вызвать Сорок четвертого на какое-нибудь ответное действие, вот тогда, навалившись на него всем скопом, они бы его избили. Но это им не удалось, и день, по их мнению, прошел зря.
В среду печатники явились в типографию, задумав множество новых каверз, рассчитывая на больший успех. Подкравшись к парню сзади, они опускали ему за шиворот куски льда, развели огонь под рукомойником, а когда Сорок четвертый бросился его заливать, изобразили общий переполох и опрокидывали ведра с водой не в огонь, а, будто ненароком, на Сорок четвертого, да еще притворно возмущались, что он путается под ногами и мешает им тушить пожар. Когда Сорок четвертый закатывал краской шрифт для Катценъямера, этот негодяй все время норовил хватить его металлической рамкой по голове, чтоб он не успел увернуться, и кончил тем, что опустил рамку раньше времени; она угодила в контрольный полозок и выгнулась дугой, а Сорок четвертый получил нагоняй, будто в этом была его вина.
Они травили беднягу все утро, но снова их старания вывести его из себя не увенчались успехом. Днем они подсунули Сорок четвертому урок из латинской Библии, и он провозился с ним до вечера, когда же, сделав пробный оттиск, парень шел с наборной доской, Мозес дал ему подножку, и Сорок четвертый растянулся на полу, выронив доску. Старший печатник метал громы и молнии, досадуя на его неуклюжесть, и свалил всю вину на Сорок четвертого, будто Мозес был вовсе ни при чем, а под конец проявил особую зловредность — приказал парню вернуться в типографию после ужина и заново набрать урок — при свете свечи, если придется работать всю ночь.
Такой несправедливости Фишер не стерпел и вступился за нового ученика, но Катценъямер рявкнул, чтоб он занимался своим делом, а печатники надвинулись на Фишера с угрожающим видом, и защитнику пришлось отступить и замолчать. Он пожалел о своем добром поступке, потому что дал Катценъямеру повод ужесточить наказание.
— Ты считаешь себя важной персоной, не правда ли? — съязвил Катценъямер, обернувшись к Фишеру. — Так вот, я преподам тебе маленький урок: хочешь навлечь кару на Тюремную Птаху, выгораживай его, суй нос не в свое дело.
И Катценъямер приказал Сорок четвертому собрать весь рассыпанный шрифт, разложить его по кассам, а уж потом приступать к уроку!
Работы он задал бедному парню на всю ночь, хоть тот ничем не заслужил такого наказания. Знал ли мастер о бесчинствах печатников? Знал, конечно, и в душе кипел от негодования, но он был вынужден держать себя в узде и не подавать виду. Мастер всецело находился в руках печатников и понимал это. Он был связан обязательством выполнить большой заказ Пражского университета, работа была почти закончена, требовалось всего несколько дней, чтобы довести ее до конца; невыполнение заказа означало бы полное разорение. Мастеру приходилось закрывать глаза на все подлости печатников: если Катценъямер и его дружки откажутся работать, где искать других? В Венеции? В Лондоне? Во Франкфурте? В Париже? Да ведь пока туда доберешься, пройдет несколько недель!
В среду печатники отправились спать, торжествуя победу, а я совсем пал духом.
Но, господи, почему мы так легко впадаем в уныние? К утру Сорок четвертый прекрасно справился с работой. Да, он был поистине удивительный человек!
Но беда нагрянула — печатники объявили забастовку! Бедный мастер! Когда до него дошла страшная весть, он еле добрался до постели: сказались беспокойство последних дней, уязвленная гордость и отчаяние. Мастер метался в лихорадке и нес что-то несусветное в беспамятстве, чем очень огорчал своих сиделок — Маргет и Катрину. Печатники забастовали в четверг утром и известили об этом мастера. Потом они долго спорили о том, как обосновать свои требования. Наконец составили ультиматум и отправили его хозяину. Он был не в состоянии читать, и Маргет отложила бумагу в сторону. Ультиматум был очень прост. В нем говорилось о том, что Тюремная Птаха — сущее наказание для всех, источник нескончаемого раздражения и никто не вернется к работе до тех пор, пока его не отошлют из замка.
Они знали, что мастер не вправе выгнать ученика. За такой поступок его бы с позором изгнали из гильдии, сломав его шпагу: ведь мастер не мог доказать, что подмастерье в чем-то провинился. Откажись он выгнать Сорок четвертого, печатники не приступят к работе, дорогостоящий заказ не будет выполнен, и мастер разорится.
Печатники злорадствовали: теперь мастеру куда ни кинь, всюду клин. Он был у них в руках, в какую бы сторону ни подался.
Примечания
1. Обидная кличка, огорчившая Августа, — «бурдючный зад».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |