Томительный день подходил к концу. После обеда два друга весь вечер долго и взволнованно обсуждали, что делать с пятью тысячами долларов, которые они получат в награду, когда найдут Однорукого Пита, схватят его, докажут, что он и есть тот человек, которого разыскивают, отдадут преступника в руки властей и отправят его в Талекуа, на индейскую территорию. Но было столько головокружительнейших возможностей истратить деньги, что они никак не могли ни на чем остановиться, а если и останавливались, то ненадолго. Наконец миссис Селлерс все это страшно надоело, и она сказала:
— Ну какой смысл поджаривать на вертеле зайца, если он еще не пойман?
На этом обсуждение животрепещущей проблемы было временно приостановлено, и все пошли спать. На следующее утро полковник, вняв уговорам Хокинса, сделал чертеж и описание своей игрушки и отправился получать на нее патент, а Хокинс взял самую игрушку и решил попытать счастья: попробовать извлечь из нее коммерческую выгоду. Ему не пришлось далеко ходить. В старом деревянном сарайчике, где раньше, вероятно, обитало семейство какого-нибудь бедняка негра, он обнаружил деловитого янки, который занимался починкой дешевых стульев и прочей подержанной мебели. Этот человек без особого интереса осмотрел игрушку, попытался загнать поросят, увидел, что это не так просто, как ему казалось, — увлекся, и чем дальше, тем больше; наконец добился желанного результата и спросил:
— А патент у вас есть?
— Пока еще нет, но документы поданы куда следует.
— Значит, все в порядке. А сколько вы за нее хотите?
— За сколько она у вас пойдет?
— Что ж, думаю — центов за двадцать пять.
— А сколько вы дадите, если мы предоставим вам исключительное право продажи?
— Наличными я не мог бы дать и двадцати долларов. Но я скажу вам, что тут можно сделать. Я могу производить эти игрушки и продавать их, а вам буду платить пять центов со штуки.
Вашингтон вздохнул. Еще одна мечта рассыпалась в прах: денег тут особых ожидать не приходилось. А потому он сказал:
— Идет, берите за эту цену. Только давайте составим соответствующий документ.
Получив нужную бумагу, он двинулся в обратный путь и тотчас выбросил из головы все мысли об игрушке; а выбросил он их потому, что хотел как следует продумать, в какое дело выгоднее всего поместить свою половину вознаграждения, в том случае если им с полковником не удастся договориться о создании предприятия, равно приемлемого для обоих.
Не успел он вернуться домой, как пришел и Селлерс, сокрушенный горем и светящийся буйной радостью, — оба эти чувства проявлялись им с равной силой, то одновременно, то порознь. Горько всхлипывая, он бросился на шею к Хокинсу.
— О, рыдай со мною, друг мой, рыдай! — воскликнул он. — Оплакивай мой несчастный род! Смерть сразила моего последнего родственника, и я теперь — граф Россмор, можешь меня поздравить!
Тут он обернулся к жене, которая вошла посредине его тирады, обнял ее и сказал:
— Постарайтесь перенести наше горе, миледи, ради меня! Это должно было случиться, небеса так распорядились.
Но миссис Селлерс отлично перенесла скорбную весть.
— Не такая уж это большая потеря, — сказала она. — Саймон Лезерс был безобидным дурачком, никчемным и жалким, а его братец и вовсе гроша ломаного не стоил.
Тем временем законный наследник графского титула продолжал:
— Я слишком потрясен постигшим меня горем и в то же время радостью и не могу сейчас думать о делах, а потому я попрошу нашего доброго друга, при сем присутствующего, сообщить эту весть по телеграфу или по почте леди Гвендолен и наставить ее, как...
— Что это еще за леди Гвендолен?
— Наша бедная дочь, которая, увы...
— Салли Селлерс? Малберри Селлерс, да в своем ли ты уме?
— Вот что: прошу не забывать, кто мы теперь! Помните о своем достоинстве и считайтесь, пожалуйста, с моим. И было бы самым правильным, леди Россмор, не упоминать больше моей фамилии.
— Господи помилуй! Да как же я теперь должна называть тебя?
— Наедине вы еще можете, пожалуй, называть меня ласкательно и уменьшительно, но при посторонних ваше сиятельство должно величать меня в глаза — «милордом» или «вашим сиятельством», а за глаза — «Россмором», или «графом», или «его сиятельством», и...
Да ты с ума сошел! У меня язык не повернется так называть тебя, Берри!
— Ничего не поделаешь, любовь моя: мы обязаны жить сообразно нашему новому положению и по мере сил и возможностей подчиняться его требованиям.
— Ну ладно, будь по-твоему. Я никогда до сих пор не шла против твоих желаний, Мал... милорд, и сейчас поздно мне меняться, хоть, на мой взгляд, это самая дурацкая затея из всех, какими ты когда-либо забивал себе голову.
— Узнаю мою преданную женушку! Ну, поцелуемся и будем друзьями.
— Только вот... Гвендолен! Уж и не знаю, смогу ли я когда-нибудь примириться с этим именем. Да никто и не поймет, что это наша Салли Селлерс! Слишком оно длинное и не подходит ей — точно херувима вырядили в долгополое пальто; и потом какое-то оно не наше, иностранное.
— Ничего, зато ей оно придется по вкусу, миледи.
— Вот с этим не спорю. Она обожает всякую романтическую чепуху, — только не пойму, откуда это у нее. Во всяком случае, не от меня, это уж точно. Да мы еще отправили ее в этот дурацкий колледж — там ей совсем голову заморочили.
— Нет, ты только послушай ее, Хокинс! Колледж Ровена-Айвенго — самый избранный и аристократический пансион для девиц у нас в стране. Попасть туда почти невозможно: надо быть либо очень богатой и светской девушкой, либо доказать, что не менее четырех поколений твоих предков принадлежали к так называемой американской знати. А в каком здании они живут! Настоящий замок — с башнями, башенками и миниатюрным рвом; и все у них там названо по романам сэра Вальтера Скотта; даже самый воздух, кажется, пропитан королевским величием и благородством. У всех богатых девушек есть фаэтоны, и кучера в ливреях, и верховые лошади с грумами-англичанами — в цилиндрах, узких куртках со множеством пуговиц и в высоких сапогах; в руках они держат рукоятку от хлыста и следуют за своими барышнями на расстоянии шестидесяти трех футов...
— И ничему толковому, Вашингтон Хокинс, их там не учат, ровным счетом ничему, — одной только фанаберии и кривлянью, которое уж никак не к лицу американским девушкам. Но ты пошли, пошли за леди Гвендолен: ведь дворянские правила, насколько мне известно, требуют, чтоб она явилась домой, надела траур и взаперти оплакивала этих арканзасских олухов, которых она лишилась.
— Дорогая моя! Олухов?! Помните: noblesse oblige!1
— Да уж ладно, ладно тебе! Говори со мной на том языке, какому тебя с детства учили, Росс... ведь других ты не знаешь, и уж очень у тебя коряво получается. И не смотри на меня вытаращив глаза — подумаешь, ну оговорилась я, какое же в этом преступление? Нельзя в одну секунду забыть то, к чему привык всю жизнь. Ну ладно уж: Россмор... теперь успокойся и займись Гвендолен. Так вы ей напишете, Вашингтон, или пошлете телеграмму?
— Он пошлет телеграмму, дорогая.
— Я так и думала, — пробормотала миледи, покидая комнату. — Хочет, чтобы все видели, как она адресована. Совсем заморочит голову ребенку. Телеграмма, конечно, до нее дойдет, потому что если там и есть еще какие-нибудь Селлерсы, они ведь не смогут принять ее на свой счет. Ну а наша, разумеется, станет ее всем показывать и уж натешится вдоволь... Что ж, может ей все это и простительно. Ведь она такая бедная, а вокруг все такие богатые, и она немало настрадалась от чванства этих девиц с ливрейными лакеями, так что ей, конечно, захочется поквитаться с ними.
Дядюшку Дэниела послали отправить телеграмму, ибо хоть в углу гостиной и висел предмет, похожий на телефон, Вашингтон, несмотря на все старания, таки не смог вызвать станцию. Полковник пробурчал что-то насчет того, что «эта штука вечно выходит из строя, когда она особенно срочно нужна», но не пояснил при этом главного: одной из причин такого поведения телефона являлось то, что это была всего лишь игрушка и аппарат никуда не был подключен. Тем не менее полковник частенько пользовался им при гостях и делал вид, будто выслушивает какие-то важные сообщения. Итак, друзья заказали бумагу с траурной каймой и черный сургуч и затем отправились на покой.
На следующий день, пока Хокинс по просьбе хозяина драпировал черным крепом портрет Эндрью Джексона, новоявленный граф сообщил о постигшем семью несчастье узурпатору в Англию; текст этого послания нам уже известен. Кроме того, он дал письменное указание местным властям деревеньки Даффиз-Корнерс в штате Арканзас, чтобы покойные близнецы были набальзамированы каким-нибудь знатоком своего дела из Сент-Луиса и незамедлительно отправлены узурпатору с приложением счета. Затем он нарисовал герб и девиз Россморов на большом листе оберточной бумаги и вместе с Хокинсом отнес его хокинсовскому знакомцу — янки, занимающемуся починкой мебели, который уже через час изготовил из них два сногсшибательных траурных герба; наши друзья принесли их домой и прибили гвоздями к фасаду. Сделано это было с целью привлечь всеобщее внимание, каковая цель и была достигнута, так как это был квартал, населенный преимущественно праздными, вечно слоняющимися без дела неграми, а потом здесь полно было оборванных детишек и сонных псов, которых не могло не привлечь подобное зрелище и которые день за днем с неослабевающим интересом взирали на него.
В вечерней газете среди прочих светских новостей новоявленный граф обнаружил — без всякого, впрочем, удивления — следующую заметку, которую он вырезал и припрятал понадежнее:
«Вследствие понесенной утраты наш уважаемый согражданин полковник Малберри Селлерс, Постоянный Член Дипломатического Корпуса без определенного поста, стал законным наследником титула знаменитых графов Россморов, обладателей третьего по значению графства Великобритании, и в ближайшее время намерен через палату лордов добиться признания своих законных прав на титул и имущество, находящиеся ныне в руках узурпатора. Впредь до окончания траура вечерние приемы, обычно устраиваемые по четвергам в Россморовских Башнях, отменяются».
Леди Россмор в связи с этим подумала:
«Приемы! Тот, кто не знает толком моего Малберри, может счесть его заурядным, но на мой взгляд — это самый необыкновенный человек на свете. Уж такого мастера на всякие чудеса и выдумки, наверно, нигде не сыщешь. Ну кому, например, могло прийти в голову назвать эту жалкую крысиную нору Россморовскими Башнями? А у него это вышло так естественно, точно иначе и быть не может. Великое все-таки счастье иметь такую фантазию — тогда человек всегда будет доволен жизнью, как бы она ни складывалась. Дядюшка Дэйв Хопкинс любил говорить: «Будь я Жаном Кальвином, я б всю жизнь промучился: все бы думал, куда я после смерти угожу; а вот будь я Малберри Селлерсом, меня бы этот вопрос нисколько не волновал».
А новоявленный граф подумал:
«Россморовские Башни — прелестное название, прелестное! Жаль, что оно не пришло мне в голову раньше, до того как я написал узурпатору. Но я еще отправлю ему эту пилюльку, когда получу от него ответ».
Примечания
...все у них там названо по романам сэра Вальтера Скотта. — Твен сатирически затрагивает характерное для североамериканской буржуазии XIX в. увлечение средневековой бутафорией и объясняет его влиянием Вальтера Скотта.
Будь я Жаном Кальвином, я б всю жизнь промучился: все бы думал, куда я после смерти угожу. — Сущность учения французского деятеля протестантизма Жана Кальвина (1509—1564) состояла в положении об абсолютном предопределении, согласно которому одни люди обречены на погибель и адские муки, другие же обретут спасение и райское блаженство.
1. Происхождение обязывает (франц.).
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |