Питсбург,
30 октября 1869 г., 11 часов вечера
Ливи, милая!
Я только что вернулся и лег.
Время мы провели приятно. Они зашли за мной в половине восьмого, мы взяли отдельный кабинет в ресторане, заказали устриц и поужинали очень спокойно, мило и по-хорошему, без вина, тостов, спичей, — только болтали. (Хотя я по-настоящему ужаснулся, когда тридцать газетных работников, доев последнее блюдо, положили салфетки, придвинули стулья ко мне и вдруг наступила тишина, — ведь эта тишина, казалось, означала, что разговор должен вести я. На самом деле это было не так, но все же я немножко испугался.)
В этот вечер суховатый и рассудительный гений но фамилии Смит поведал о том, как он был лектором. Он сказал: «Год назад у меня хватило глупости отправиться в Европу. Вернувшись, я по глупости решил, что начинен сведениями о Европе, весьма интересными для публики. Я не сомневался, что от меня потребуют лекцию, и поспешил подготовить ее заблаговременно. Я написал мою лекцию на третьем этаже типографии в перерывах между правкой корректуры, и она показалась мне весьма недурной. Я сказал себе, что у меня получается не хуже, чем у Марка Твена, и что если бы я мог выступить перед его аудиторией, я показал бы им, как это делается. Затем я стал ждать потопа — ливня приглашений от лекториев. Это был отличный случай для ожидания — редкостный случай, просто неисчерпаемый по своим возможностям. Я жду до сих пор. Приглашений я так и не получил. Мне это было совершенно непонятно. Но я знал, что публика томится по моей лекции, и, не дожидаясь больше приглашений, решил снять зал «Академии» и прочесть ее на собственный страх и риск. В назначенный час я был на месте, и, кроме меня, еще одиннадцать человек. В половине девятого, заметив, что наплыв публики уже несомненно прекратился и что слушатели собрались в полном составе, я поднялся с моим манускриптом на кафедру и в течение полутора часов снабжал этих одиннадцать человек полезными сведениями. Этот опыт обошелся мне в семьдесят пять долларов. Дня через два один приятель спросил меня, стоит ли браться за лекции. Я ответил, что мне, во всяком случае, это стоило довольно дорого.
Затем я снова стал ждать приглашений. Их не было. Тогда я обратил свой взор на Ист-Либерти, одну из окраин Питсбурга. Я знал, что они все там умирают от желания услышать мою лекцию, но не осмеливаются обратиться ко мне с такой просьбой. И вот я отправился туда — опять на собственный страх и риск. Я заплатил тридцать пять долларов за аренду театрального зала и в половине восьмого, заняв укромную позицию напротив входа, принялся ждать. В восемь часов или чуть позже мою душу захлестнула первая волна невыразимого облегчения — я увидел, что в театр вошел какой-то человек. Я отправился в кабачок и выпил за его здоровье. Некоторое время спустя я увидел, как туда вошло сразу два человека. Я выпил за их здоровье. Еще несколько минут — у подъезда остановилась карета, и в театр вошла почтенная миссис Суисхелм, о которой вы, быть может, слышали. Я выпил за ее здоровье. В половине девятого, поскольку больше никто не явился, я выпил за здоровье отсутствующих.
Затем я сам отправился в театр и уныло отбарабанил свою лекцию, испытав прилив невыразимого счастья и даже бодрости, когда кончил.
После этого я некоторое время отдыхал, а потом решил отправиться в Стьюбенвилл, штат Огайо, и показать его обитателям, на что я способен. Прибыв туда, я начал тоскливо озирать уличные углы, надеясь увидеть афиши, извещающие о моей лекции, но их не было. Я разыскал расклейщика афиш, и он объяснил, что погода стояла дождливая и он воздержался от расклейки моих афиш, — все равно они отвалились бы. Я отправился к редактору местной газеты, который печатал объявления о моей лекции, и он заверил меня, что кто-нибудь на нее да явится. Оказалось, что он знал, о чем говорил. В половине девятого зал был пуст, и я, отпустив ради экономии билетера, отправился с редактором выпить. Избавиться от него мне как-то не удавалось, — наверное, потому, что один из нас был должником другого. В девять часов мы вернулись и увидели, что в зале сидит один человек. Это меня ободрило — ведь такая аудитория была лишь чуть меньше тех, к которым я привык. Я начал свою лекцию, но примерно на середине меня осенила некая мысль, и я спросил у этого человека, кто он такой. Он ответил, что он здешний привратник.
— Так, значит, вы не покупали билета?
— Нет.
На этом я свою лекцию и закончил.
Со временем я получил свое первое приглашение. Это уже было похоже на дело. Мне предложили поехать в Гринсберг и прочесть лекцию в пользу общества «Методистская лепта» — за двадцать пять долларов и возмещение расходов. Я согласился с легким сердцем. Несколько знакомых репортеров захотели поехать со мной, — а этот народ любит выпить. Они были приятными, но дорогостоящими спутниками.
Когда мы приехали, дождь лил как из ведра и темь стояла непроглядная. Преподобный мистер Нобл принял меня весьма торжественно и проводил в здание суда. К половине девятого собралось чуть ли не тринадцать человек; это была просто какая-то овация, — я совсем не привык к таким многолюдным изъявлениям благорасположения публики. Преподобный Нобл произнес премилую вступительную речь, а потом я прочел свою лекцию. Ее очень хвалили, а преподобный Нобл весьма любезно сказал, что они, возможно, пригласят меня еще раз, — если их общество уцелеет после такого испытания. Затем ко мне подошел секретарь «Методистской лепты» и сказал, что публики было меньше, чем он рассчитывал, и что сбор соответственно скуден, но если пять долларов представляют для меня интерес, то чек на эту сумму...
Я попросил его приобщить эти деньги к казне «Лепты» и надеюсь, что, обретя неожиданно такое богатство, общество не возгордилось и иногда вспоминает своего благодетеля.
С тех пор я начал серьезно подумывать о том, чтобы покинуть лекционное поприще, и скажу только, что моя лекция, в полной целости и сохранности, с четко размеченными паузами для аплодисментов, продается желающим».
Питсбург,
31 октября
Сегодня я все утро бродил по городу с мистером Дином, молодым родственником У.Д. Гоуэлса, редактора «Атлантик монсли». Он любезно предложил снабдить меня рекомендательным письмом к мистеру Гоуэлсу, но я от души его поблагодарил и отказался, объяснив, что не люблю пользоваться рекомендательными письмами, так как они вынуждают адресата принимать незнакомого человека и оказывать ему любезности, которые, быть может, он ему не хочет оказывать, — во всяком случае, в ту минуту. У адресата могут быть другие планы, или дела, или головная боль, наконец, — десятки обстоятельств могут сделать появление такого гостя весьма нежелательным. Я предпочитаю знакомиться случайно или являться с официальным визитом в сопровождении какого-нибудь общего знакомого, — в этих случаях страдательное лицо имеет полную возможность самому решать, как обойтись со мной, и все довольны.
У меня сегодня было много посетителей. Мистер Э.Б. Кулидж, служивший прежде в военном флоте, — я познакомился с ним, когда обедал у адмирала Тэтчера на борту его флагманского судна в Сан-Франциско; У.Э. Тэйлор из «Поста»; Эйза Уэнгмен (мои невадский знакомый); Э.Г. Лейн, Дж.Г. Холмс, У.Л. Чолфент, У.К. Смит из «Диспетча», У.У. Томсон, У.Н. Ховард, Дж.У. Дин, О.Т. Беннет из «Коммершиел» и еще разные люди, которые приходили вместе с вышеперечисленными и не оставили своих карточек. Эти визиты продолжались весь день, который поэтому был очень занятым и приятным. Я уговорился пойти вечером в церковь с мистером Чолфентом.
Уэнгмен затащил меня к себе повидаться с его женой. С ней я тоже был знаком в Неваде. Я пробыл у них пятнадцать минут и остался бы к ужину, — стол был накрыт очень заманчиво, — если бы не их семилетний отпрыск, один из тех балованных вундеркиндов, которые думают только о том, как бы попасть в поле вашего зрения, чтобы вы его увидели и занялись им, и поэтому неотрывно следят за направлением вашего взгляда, — стоит ему измениться, как такой ребенок уже перебирается на другое место, чтобы снова его перехватить; мальчишка, снедаемый лихорадочным желанием сделать что-нибудь удивительное и привлечь внимание гостя; несносное создание, которое вытаскивает свои игрушки и задает о них матери всякие вопросы явно для того лишь, чтобы заставить гостя посмотреть на них и вынудить какую-нибудь похвалу; чумазый, мерзкий бесенок, распевающий песенки все громче, громче и громче, по мере того как беседующие повышают голос, чтобы расслышать друг друга, — и все для того, чтобы вызвать страстно желанное восхищение; глупый щенок, выкрикивающий невыразимо скучную ерунду, которую нежные маменьки считают остроумнейшими замечаниями, старательно запоминают и пересказывают знакомым, улыбаясь и мурлыча от удовольствия; курносый, лохматый, исцарапанный, вымазанный в сластях звереныш, который обязательно перетрогает все блюда на столе, прольет кофе, будет есть картофельное пюре руками и, тыча пальцем, требовать: «Хочу вот этого»; короче говоря, утомительный, безобразный, противный, отвратительный надоеда в любом месте и в любое время! Может быть, я бесчувственное животное. Наверное, так оно и есть. Но как бы то ни было, вот что я думаю об этой разновидности детей. Отдел «Четырехлетние» в «Харперс монсли» ведется не для меня.
Так вот, Ливи милая, я испугался, что это дитя будет ужинать с нами, — мамаши, которые выращивают подобных вундеркиндов, всегда любят ими хвастаться; сперва я хотел было спросить об этом, но затем, сообразив, что подобный вопрос, строго говоря, будет невежлив, просто отказался от ужина и вернулся в отель.
Среди журналистов, которые заходили сегодня ко мне, был мистер Беннет из «Коммершиел», очень симпатичный человек, скромный и приятный. Он собирается дать изложение моей завтрашней лекции или привести ее полностью. Я сказал ему, что всякое изложение юмористической лекции — это свалка изуродованных шуток, которые публика запоминает и поэтому проникается к ним ненавистью, когда лектор начинает с торжественной невозмутимостью пытать ее, повторяя эти шутки одну за другой.
И еще я сказал, что извлекать остроты из юмористической лекции — это то же самое, что выковыривать изюминки из кекса. В результате, для тех, кто ознакомится с ней позже, она будет лишь попыткой выдать себя за то, чем она не является.
А кроме того, прелесть шутки, и тем более тщательно отработанной цепи шуток, не может быть передана на бумаге: при буквальном воспроизведении юмористической лекции душа ее непременно утрачивается, и читатель знакомится с ней в той же мере, в какой вы знакомитесь с человеком, если вам покажут его труп.
Я сказал, что такие изложения вредны, — и это действительно так, ведь они опережают лектора и создают у публики весьма скверное мнение о нем самом и его чтениях.
Я сказал, что моя лекция — это моя собственность, и никто не имеет права отнять ее у меня и напечатать, — так же как взять у меня любую другую мою собственность. Я сказал: «Несколько минут тому назад вы посмотрели на мои часы, и мне не пришло в голову, что вы можете сорвать с них стрелки, так что следующий, кто захочет узнать, который час, увидел бы перед собой только бессмысленный циферблат. Но я вижу, что вы при помощи своего изложения замышляете сорвать стрелки с моей лекции и превратить ее в бессмыслицу для моих будущих слушателей. Как вы замечаете, я сижу совершенно спокойно, хотя и знаю, что вы можете уйти с моим чемоданом, пока я беседую с другими гостями, — но вы не украдете мой чемодан, потому что это частная собственность, моя собственность. Будьте же так добры, возьмите чемодан и оставьте лекцию в покое. И чемодан и лекция принадлежат мне, только мне. Возьмите чемодан. Он стоит всего сто долларов, а лекция стоит десять тысяч».
Все это было, конечно, сказано самым дружеским и любезным тоном. Я просто хотел показать ему, насколько неуместны его намерения. Обижать его я не хотел, и он не обиделся.
Однако, Ливи, если его редактор потребует у него отчет о лекции, он должен будет подчиниться, — закон строго охраняет собственность, которую сапожник создает своими руками, но не охраняет собственности, которую я создаю своим мозгом.
Я был в церкви и издалека слушал, как священник произносил проповедь не по бумажке, — это было хорошо, но говорил он без всякого чувства, необыкновенно скучным, однообразным тоном, и сразу становилось понятно, что он старательно выучил свою проповедь наизусть. Было что-то невероятно смешное в этой бесцеремонной попытке изобразить свободно льющуюся речь. Невероятно смешно было также видеть, как взрослый человек «читает наизусть», словно школьник младшего класса. Жесты его были робкими и неуверенными. Он не довел ни одного из них до конца — каждый раз пугался и бросал на середине. Он, очевидно, заранее отметил, где какой жест делать, но у него не хватало духа.
Но пение было замечательно! Оно было великолепно! Это было подлинное торжество гармонии. Когда полились первые сладостные звуки, я очнулся от своих мыслей и подумал: «Боже, какой здесь хор!» И я поглядел наверх, но оказалось, что певцов всего четверо. Зато как удивительно их голоса подходили друг к другу, как они сливались, как иногда гремели, а затем замирали, а затем в зачарованном воздухе снова начинала литься опьяняющая мелодия.
А какое сопрано! Я чувствовал, что у меня волосы встают дыбом от восторга. Я снова посмотрел на хор, и меня удивило, что этот великолепный поток дивных звуков исходит от такого миниатюрного существа. И к тому же без всякого видимого усилия.
А когда они запели «Над темными водами моря Галилейского», я почувствовал, что не могу усидеть спокойно. Какой пламенной молитвой была эта мелодия! Как она взывала, как убеждала! И какой земной, всего лишь человеческой казалась жалкая декламация священника! Он не сумел рассказать нам о покинутом, снедаемом печалью Христе, но мелодия рассказала.
Хетти Льюис просто перекувыркнулась бы, если бы она побывала здесь! Ливи, я в жизни не слышал ничего подобного.
Но, знаешь, всегда находятся люди, обладающие неукротимым самодовольством. В самый разгар этого изумительного пения тощая старая кошка, которая сидела рядом со мной, прочистила свою трубу и начала мяукать и завывать. Я чуть было не хлопнул ее по голове скамьей. Трудно представить себе более наглую бесцеремонность.
Второй псалом оказался для нее немножко не по зубам, и я вздохнул с облегчением. Когда начался третий, я томился в муках ожидания весь первый стих, а потом почувствовал себя необычайно счастливым, решив, что мне больше ничего не грозит, но на втором стихе дряхлая сычиха опять бросилась на помощь и точила свою пилу до конца псалма.
Молодой человек, который пошел со мной, устал от проповеди уже в самом начале. Он, очевидно, не привык ходить в церковь, хотя утверждал обратное. К концу он сполз вниз настолько, что совсем лег на спину. Затем он уперся обоими коленями в спинку скамьи перед ним. Он задумчиво массировал ляжки ладонями, он зевал, раза два он начинал потягиваться, но вовремя спохватывался и с унылым сожалением прекращал эту попытку; три раза он посмотрел на свои часы; наконец он начал рыгать1. Тогда я выбросил его в окошко. (Уже час. Спокойной ночи! Да хранит тебя господь, моя любимая.)
Сэм.
Примечания
Льюис Хетти — родственница Оливии Клеменс, жены писателя.
1. Это неизящно, Ливи, но другого слова не существует. (Прим. автора.)
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |