Пятница и суббота были счастливыми днями для меня и Ноэля. Мы были полны нашей великолепной мечтой о Франции, которая пробуждается встряхивает гривой — выступает в поход — приближается к Руану — предает все огню и освобождает Жанну! Головы наши пылали, мы обезумели от восторга и гордости. Как я уже говорил, мы были очень молоды.
Нам ничего не было известно о том, что произошло накануне вечером в темнице. Мы полагали, что, раз Жанна отреклась и снова принята в лоно милосердной Церкви, с ней теперь обходятся хорошо, и заключение облегчено ей, насколько возможно. Успокоенные и довольные, мы строили планы, мечтали участвовать в ее освобождении я в течение этих двух блаженных дней были счастливы, как не бывали уже давно.
Наступило воскресное утро. Я проснулся, радуясь мягкой погоде, и принялся мечтать. О чем? Ну разумеется о предстоящем освобождении Жанны! Я не мог думать ни о чем другом. Я был поглощен этой мыслью и упивался ею.
Вдруг с улицы донесся голос; когда он приблизился, я различил слова:
— Жанна д'Арк снова впала в ересь! Теперь уж конец проклятой колдунье!
Сердце мое замерло, и кровь застыла в жилах. С тех пор прошло шестьдесят с лишком лет, а этот торжествующий голос звучит в моей памяти так же ясно, как прозвучал в моих ушах в то давно минувшее летнее утро. Так странно мы созданы: счастливые воспоминания исчезают без следа; остаются лишь те, что разрывают нам сердце.
Скоро крик был подхвачен другими голосами — десятками и сотнями голосов. Казалось, что злорадные выкрики наполняют собой все вокруг. Послышались и другие звуки: топот бегущих ног, веселые поздравления, взрывы грубого хохота, бой барабанов, отдаленный грохот победной и благодарственной музыки, осквернявшей святость воскресного дня.
Около полудня нас с Маншоном потребовали в темницу — требовал сам Кошон. Но к тому времени англичанам и их солдатам снова почудился обман, и весь город пришел в раздражение. Это было видно нам из окон — всюду поднятые кулаки, хмурые, злые лица, бурливые потоки возбужденных людей.
Оказалось, что в замке дела обстояли очень плохо: там собралась большая толпа, считавшая слухи о новых провинностях Жанны поповской уловкой. В толпе было много подвыпивших английских солдат. Они скоро перешли от слов к делу и схватили нескольких священников, пытавшихся войти в замок; спасти их удалось лишь с большим трудом. Поэтому Маншон отказался идти. Он заявил, что не двинется с места, пока Варвик не обеспечит нам безопасность.
На следующее утро Варвик прислал охрану, и мы пошли. Возбуждение все нарастало. Солдаты защитили нас от телесных увечий, но пока мы пробирались в замок, нам досталось немало оскорблений и брани. Я все сносил терпеливо и думал с тайным удовлетворением: «Погодите, ребята, дня через четыре вы запоете по-другому. Вот когда я вас послушаю!»
Я уже считал их за мертвых. Много ли их уцелеет, когда подоспеют наши избавители? Наверняка не много; палачу останется работы на каких-нибудь полчаса.
Слухи оказались верными. Жанна нарушила свои обязательства. Она снова сидела перед нами в цепях, и снова в мужском платье.
Она никого не обвиняла. Такова уж она была всегда. Не в ее обычае было сваливать вину на слуг за то, что они исполняли приказания господ; ум ее снова прояснился, и она понимала, что мерзкий обман, учиненный над нею накануне утром, не был делом подчиненных, а делом самого хозяина — Кошона.
А случилось вот что. Ранним утром в воскресенье, пока Жанна спала, один из часовых украл ее женское платье и положил на его место мужское. Проснувшись, она попросила женское платье, но часовые отказались его отдать. Она настаивала, говорила, что ей запрещено носить мужскую одежду. Они не отдавали. Ей надо было во что-то одеться из чувства стыдливости. К тому же она увидела, что ей все равно не отстоять свою жизнь, если против нее пущено в ход такое вероломство. И она надела запрещенную одежду, отлично зная, чем это кончится. Бедняжка, она устала бороться.
Мы вошли к ней вслед за Кошоном, викарием инквизиции и еще несколькими — всего человек шесть — восемь; увидев Жанну измученной, удрученной и по-прежнему в цепях, когда я ожидал увидеть ее в совершенно иной обстановке, я не знал, что и подумать. Я был потрясен. До тех пор мне не верилось, что Жанну вновь обвинили, — то есть я, может быть, и верил, но по-настоящему еще не сознавал этого.
Победа Кошона была полной. Раздраженное, озабоченное и кислое выражение, в последнее время не сходившее с его лица, сменилось безмятежным довольством. Его багровая физиономия выражала злорадное торжество. Волоча свою длинную мантию, он с важностью приблизился к Жанне и долго стоял, расставив ноги, наслаждаясь видом своей несчастной жертвы, доставившей ему высокое положение в Церкви, на службе кроткого и милосердного Иисуса, Господа нашего и Спасителя... если только англичане сдержат данное ему обещание; сам-то он никогда не выполнял своих.
Судьи принялись допрашивать Жанну. Один из них, по имени Маргери, человек наблюдательный, но неосторожный, заметил смену одежды и сказал:
— Тут что-то неладно. Как же она могла взять эту одежду без постороннего вмешательства? А может, и хуже?
— Тысяча чертей! — яростно взревел Кошон. — Придержи язык!
— Арманьяк! Изменник! — закричали стражники и направили на Маргери острия своих пик. Они едва не закололи его на месте, и после этого бедняга больше уже не пытался вмешиваться в допрос.
Другие судьи продолжали:
— Почему ты снова надела мужскую одежду?
Я плохо расслышал ее ответ — как раз в эту минуту один из солдат уронил свою алебарду, и она с грохотом упала на каменный пол, но, кажется, Жанна сказала, что сделала это по собственной воле.
— Но ведь ты обещала и клялась, что больше ее не наденешь.
Я с волнением ждал ее ответа, и он оказался таков, какого я ожидал. Она произнесла спокойно:
— Я не думала и не намеревалась давать такой клятвы.
Так я и знал. В четверг, на помосте, она не сознавала, что говорит и что делает; ее теперешний ответ подтверждал мою догадку. Потом она добавила:
— Но я все равно имела право снова надеть ее, потому что вы сами не сдержали слова; ведь вы обещали допустить меня к мессе и к причастию и снять с меня эти цепи, — а они все еще на мне, как видите.
— Однако ж ты отреклась от своих еретических заблуждений и особо обязалась никогда больше не надевать мужскую одежду.
Жанна с тоской протянула к этим бесчувственным людям свои закованные руки и сказала:
— Легче умереть, чем жить так дальше. Но если бы с меня сняли оковы и дали помолиться в церкви и причаститься, если б меня перевели в церковную тюрьму и приставили ко мне женщину, я бы во всем стала вас слушаться и все делать, как вы скажете.
Кошон насмешливо фыркнул в ответ. Выполнить данные ей обещания? Это еще зачем? Обещания были хороши, пока из них можно было извлекать выгоду и склонять ее к уступкам. Теперь они уже сослужили свою службу — надо придумать что-нибудь более новое и действенное. Жанна надела мужское платье; этого, пожалуй бы, и довольно, но нельзя ли еще как-нибудь ввести ее в грех, чтобы было верней? И Кошон спросил ее, не беседовали ли с ней Голоса после четверга, при этом он напомнил ей об ее отречении.
— Да, — ответила она.
Оказалось, что Голоса говорили с ней об ее отречении, и я думаю, что именно от них она и узнала про него. Она вновь подтвердила, что верит в свою небесную миссию, с невинным видом человека, который и не подозревает, что уже отрекался от этих самых слов. Я еще раз убедился, что в то утро, на помосте, она поставила свою подпись бессознательно. Наконец она сказала:
— Голоса сказали мне, что я поступила очень дурно, признав себя виновной. — Она вздохнула и простодушно добавила: — Меня вынудил к этому страх перед костром.
Так и есть: страх при виде костра заставил ее подписать бумагу, содержания которой она тогда не поняла, — а поняла позже, благодаря Голосам и из слов своих гонителей.
Сейчас она была в здравом уме и менее измучена. К ней снова вернулось мужество, а с ним — врожденная правдивость. Она снова спокойно и смело говорила правду, хоть и знала, что этим предает свое тело огню, которого так страшилась.
Ответ ее был обстоятельным и откровенным. Она ничего не пыталась смягчить или утаить. Я содрогался: ведь она произносила себе смертный приговор. Это же думал и бедный Маншон. В этом месте протокола он написал на полях:
Responsio mortifera — Роковой ответ.
Все присутствующие понимали это. Наступило молчание, какое бывает у постели умирающего, когда его близкие прислушиваются, затаив дыхание, и шепчут друг другу: «Кончено».
Да, все было кончено. Но Кошон, желая упрочить свою победу, задал еще такой вопрос:
— А ты все еще веришь, что твои Голоса принадлежат святой Маргарите и святой Екатерине?
— Да, их посылает ко мне Господь.
— А ведь тогда, на площади, ты все отрицала.
Тут она ясно и прямо заявила, что никогда не имела намерения это отрицать, а если — я отметил это «если» — на площади она что-то отрицала и от чего-то отступалась, то это было неправдой и было вынуждено у нее боязнью костра.
Вот видите — опять то же. Она не понимала, что делала; ей всё уж потом растолковали Голоса и эти люди.
Затем она положила конец тяжкой сцене, произнеся следующие слова, в которых звучала бесконечная усталость:
— Пусть бы уж меня покарали сразу. Дайте мне умереть. Я больше не в силах выносить заточение.
Дух, рожденный для солнца и свободы, так томился, что любое избавление было для него желанным, даже такое.
Некоторые из судей ушли смущенные и опечаленные; другие — отнюдь нет. Во дворе замка граф Варвик с пятьюдесятью англичанами нетерпеливо ожидал известий. Завидев их, Кошон крикнул им со смехом — да, он только что загубил беззащитное создание и мог смеяться:
— Не тревожьтесь, с ней покончено!
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |