Когда придет горе, оно само о себе позаботится, но чтобы почувствовать всю глубину радости, необходимо с кем-то поделиться ею.
Новый календарь Простофили Вильсона
Мы выехали из Бомбея в Аллахабад ночным поездом. Здесь существует обыкновение избегать дневных путешествий при всяком удобном случае. Но есть и одно неудобство: вам кажется, что вы обеспечили себе два нижних спальных места, заказав их заранее, но у вас нет на руках ни билета, ни иного документа, чтобы доказать свои права, если на ваше место будет посягать кто-то другой. В окне купе появляется слово «занято», но без всякого указания, для кого оно занято. Если ваш Сатана и ваш Барни придут в вагон раньше чьих-либо других слуг, расстелют постельные принадлежности на обоих диванах и будут стоять на страже, пока вы не явитесь, — все будет в порядке; но стоит им на минуту отлучиться, как ваши вещи могут оказаться уже на полке, а чьи-то слуги могут стоять и охранять постели своего хозяина, разостланные на ваших диванах,
Причина этих неурядиц кроется в том, что за спальное место вы не платите никаких дополнительных денег. Если вы купили железнодорожный билет и не воспользовались им, ваше место может занять кто-то другой; но если его никто и не займет, то все равно, когда вы будете готовы к поездке, вам дадут по вашему билету другое место.
Однако человеку, привыкшему к более разумной системе, все эти объяснения кажутся не вполне обоснованными. Если бы распоряжались этим мы, то за гарантированное спальное место взималась бы дополнительная плата, и дорога не несла бы никакого убытка, если какой-то пассажир купит билет и не явится.
Существующая здесь система поощряет вежливость — и одновременно препятствует ей. Если молодая девушка заняла место на нижней полке, а потом вошла пожилая дама, то со стороны девушки естественно уступить свое место даме, а той естественно воспользоваться предложенным местом, и поблагодарить девушку. Но на деле часто получается иначе. Когда мы уезжали из Бомбея, вещи моей дочери лежали на своем месте — на нижней полке. В последнюю минуту перед отходом поезда в купе ввалилась американка средних лет, в сопровождении индийцев-носильщиков, нагруженных ее багажом. Эта дама ворчала, фыркала, бранилась, — словом, сделала все, чтобы произвести самое отвратительное впечатление. Не говоря ни слова, она схватила вещи моей дочери, закинула их на верхнюю полку и заняла нижнее место.
В одну из наших поездок мы как-то вышли с мистером Смитом на станции, чтобы прогуляться, и, возвратившись, увидели, что постель мистера Смита уже заброшена на верхнюю полку, а на диване, который он прежде занимал, преспокойно расположился со своей постелью англичанин, кавалерийский офицер. Низко радоваться этому, но так уж мы устроены; я радовался этому не меньше, чем если бы в это неприятное положение попал не мистер Смит, а мой злейший враг. Все мы любим смотреть, как другие попадают в беду — конечно, если такое зрелище нам не стоит ни цента. Огорчением мистера Смита я наслаждался так, что не мог заснуть, Я знал, что, по мнению Смита, этот офицер отнял у него место по собственному почину, тогда как офицер, без сомнения, ничего об этом не знал, а все устроил его слуга. Мистер Смит горевал и никак не мог успокоиться: он жаждал подложить кому-нибудь такую же свинью. Вскоре ему представился удобный случай. Это было в Калькутте. Мы уезжали на сутки в Дарджилинг. Как уверил меня мистер Смит, мистер Баркли, генеральный инспектор дороги, отдал специальное распоряжение позаботиться о нас и обо всем договорился, так что спешить к поезду было незачем; и, разумеется, мы немного запоздали. Когда мы приехали на вокзал, обычное для Индии столпотворение и толчея были там в полном разгаре. Поезд оказался необычайно длинным, словно все жители Индии собрались куда-то ехать на нем, и местные служащие вконец измотались, устраивая запоздавших, взволнованных пассажиров. Они не знали, где наш вагон, и никак не могли вспомнить, получали ли какие-либо указания или приказы относительно нас вообще. Мы были глубоко разочарованы; более того, похоже было на то, что мы — половина пашей группы — вообще никуда не поедем. Затем к нам подбежал Сатана и отвал, что нашел купе с свободной полкой и диваном и что он уже расстелил постели и разложил багаж. Мы кинулись в это купе, И в ту минуту, когда поезд должен был вот-вот тронуться и носильщики уже захлопывали все двери, служащий Индийской гражданской службы, наш хороший приятель, просунул к нам голову и сказал:
— А мы ищем вас всюду, прямо с ног сбились. Почему вы здесь? Разве вы не знаете...
Но тут поезд тронулся. Случай, которого ждал мистер Смит, наконец продета пился. И вот он, не теряя ни секунды, схватил свою постель с верхней полки и положил ее на диван, напротив моего, хотя на этом диване лежала чья-то чужая постель. Часов в десять мы где-то остановились, и огромного роста англичанин с военной выправкой важно вошел в наше купе. Мы сделали вид, что спим. Лампы были прикрыты, но было все же достаточно сипло, и мы видели, как удивленно посмотрел англичанин на представшую перед ним картину. Рослый и молодцеватый, он не двигался с места, вперив взгляд в Смита и молча раздумывая, как ему быть. Наконец он сказал:
— Ну и ну! — И это было все.
Но и этого было достаточно. Все было ясно. Это означало: «Чудовищно. Какое нахальство! В жизни не видел ничего подобного!»
Он сел на свои вещи, и в течение двадцати минут мы исподтишка наблюдали, как он сидел, покачиваясь в такт движению поезда. Потом мы подъехали к какой-то станции, англичанин поднялся и вышел, бормоча: «И все-таки я отыщу нижнее место, или мне придется ждать другого поезда». Вскоре явился его слуга и забрал все вещи.
Итак, рана мистера Смита была залечена, жажда мести удовлетворена. Но он никак не мог заснуть, не мог заснуть и я: вагон был самый допотопный, и все в нем было расшатано и разболтано до ужаса; дверь в умывальную хлопала всю ночь напролет, несмотря на всяческие приспособления, которые мы безуспешно изобретали, чтобы ее закрепить. Изнуренные бессонной ночью, мы встали с рассветом и вышли на какой-то станции; когда мы пили там кофе, мимо нас прошел тот самый англичанин, и кто-то спросил его:
— Значит, вы все-таки не сошли?
— Нет! Проводники нашли мне свободный вагон, он был для кого-то оставлен, но пассажиры не явились. Я получил в свое распоряжение целый салон-вагон — дворец, прямо дворец, иначе не назовешь. Повезло, как никогда в жизни!
Вы понимаете, он попал в наш вагон! Не долго думая, мы направились туда всей компанией. Я пригласил англичанина остаться с нами и ехать в этом вагоне дальше, и он согласился. Приятный оказался человек, полковник от инфантерии, — до сих пор думает, что вовсе не Смит отнял у него диван, а что это сделал слуга Смита, без его ведома. Мы помогли ему укрепиться в этом мнении.
Поезда в Индии обслуживают только индийцы; железнодорожные станции — за исключением самых крупных и важных — обслуживают тоже индийцы; это же происходит и в почтовых и телеграфных конторах. Вся рядовая полиция набирается из индийцев. Все они обычно приятные и услужливые люди. Однажды на большой станция я сопим с экспресса, чтобы полюбоваться восхитительным потоком людей, который вечно бурлит и льется, мечется и шумит на просторных платформах крупных индийских вокзалов. Я смотрел как зачарованный и забыл обо всем на свете; когда я очнулся, поезд уже тронулся и набрал порядочную скорость. Я решил присесть и ждать следующего поезда, как сделал бы у себя на родине, — ничто иное даже не пришло мне в голому. Но тут меня увидел служащий-индиец, с зеленым флажком в руках. Он вежливо опросил:
— Вы с этого поезда, сэр?
— Да, — сказал я.
Он помахал споим флажком, и поезд дал задний ход! Он усадил меня в вагон так же почтительно как если бы я был генерал-инспектором дороги. Они добрые люди, эти индийцы. И лица, и манера поведения, которые говорили бы о злобном уме и черством сердце, чрезвычайно редки среди индийцев — таких людей практически среди них почти не встретишь; и иногда мне кажется, что все эти душители-убийцы — сказка, а не быль. Конечно, черствые сердца есть и в Индии, но я уверен, что ничтожно мало. И совершенно ясно одно: индийцы — самый интересный народ в мире, и их почти невозможно понять до конца. Во всяком случае, разобраться в их психологии труднее, чем в психологии любого другого народа. Их характер, их история, обычаи и религиозные верования на каждом шагу ставят перед вами загадки, и загадки эти, после того как вам их разъяснят, становятся только еще загадочнее. Относительно какого-нибудь обычая вы можете установить факты, — скажем, факты относительно каст, самосожжения вдов, деятельности душителей и т. д., вы можете узнать даже какую-либо теорию, объясняющую эти факты, но никакая теория ничего вам толком не объяснит. Как и почему возникло то или иное явление — до конца вы никогда этого не поймете.
Возьмем хотя бы обычай самосожжения вдов. Вот вам его объяснение. Женщина, жертвующая своей жизнью, когда умер ее муж, тут же вновь соединяется с супругом и будет вечно счастлива с ним на небе; ее семья поставит ей маленький памятник или даже храм, всегда будет ее почитать, поклоняться ее памяти; само ее семейство будет пользоваться уважением со стороны общества; самопожертвование женщины надолго бросит отплеск благородства на все ее потомство. И кроме того — взгляните, чего избежала эта женщина, лишив себя жизни! Ведь если бы она предпочла остаться в живых, ее считали бы обесчещенной; она никогда бы вновь не вышла замуж, семья презирала бы ее и отреклась от нее; она превратилась бы в изгоя, лишенного какой-либо дружеской помощи, она не знала бы радости до конца своих дней.
Очень хорошо, скажете вы в ответ, но все же такое объяснение неполно. Как пришли люди к такому странному обычаю? Откуда он взялся? «Ну, этого никто не знает; быть может, это откровение богов». Еще один вопрос: почему выбрали такую жестокую смерть, разве нельзя было придумать что-нибудь помягче? В ответ на это вам тоже скажут: «Никто не знает; может быть, тут также откровение богов».
Нет, вы этого никогда не поймете. Все это кажется невероятным. Вы, разумеется, будете уверены, что вдова никогда не решится на самосожжение добровольно, а идет на это только из страха перед общественным мнением. Но скоро вам придется отказаться от такого мнения. Вас заставят это сделать исторические факты. В одной из своих книг майор Слимен приводит по этому поводу весьма убедительный случай. Управляя округам Нарбада, он 28 марта 1828 года сделал смелую попытку запретить самосожжение вдов на свой собственный страх и риск, без распоряжения верховного правительства Индии. Он тогда не мог предвидеть, что восемь месяцев спустя правительство само запретит этот обычай. Слимену подсказали этот шаг его отзывчивое сердце и отважная душа. Он издал приказ, которым самосожжение в его округе запрещалось. 24 ноября того же года, утром, во вторник — заметьте, что именно во вторник, — скончался Уммед Сингх Упадхия, глава самого уважаемого и многочисленного брахманского семейства в округе. К Слимену явилась делегация из сыновей и внуков брахмана с просьбой разрешить престарелой вдове покойного сжечь себя вместе с его телом. Слимен пригрозил, что он заставит исполнять свой приказ и сурово накажет ослушников; он выслал полицейскую стражу, чтобы не допустить самосожжения. С раннего утра вдова, которой было шестьдесят пять лет, долгие часы сидела на берегу священной реки, рядом с покойником, ожидая желанного разрешения; наконец она узнала, что этого разрешения ей не дали. В короткой фразе Слимен дает нам трогательным образ этой одинокой седовласой старухи: весь день и всю ночь «она неподвижно сидела на берегу реки, ни разу не прикоснувшись ни к еде, ни к питью». На другое утро тело брахмана было сожжено в яме восьми футов ширины и трех или четырех футов глубины, в присутствии нескольких тысяч зрителей. Затем вдова вброд добралась до голой скалы в реке, и псе зрители разошлись, остались только сыновья и родственники старухи. Весь день сидела она на скале под палящим солнцем, без пищи и воды; одежды на ней не было, только на плечи было накинуто покрывало,
Родственники не уходили и все время уговаривали старуху отказаться от задуманного, так как они глубоко любили ее. Старуха не хотела ничего и слышать. Тогда часть семейства отправилась к Слимену, за десять миль оттуда, и пыталась умолить его разрешить старухе сжечь себя. Тот отказал, все еще надеясь ее спасти.
Весь день она пеклась на скале под одним своим покрывалом, а ночью не заснула ни на минуту и сидела, дрожа от холода. В четверг утром, на глазах у всех родственников, она совершила обряд, который говорил им больше, чем любые слова: она надела дхаджу (чалму из грубой красной материи) и переломала на куски все свои браслеты. Теперь, согласно законам, она сразу стала как бы мертвым человеком и навсегда изгонялась из касты. Старинный обычай с железной неумолимостью гласил, что, если старуха останется в живых, она не имеет права вернуться в свою семью. Слимен не на шутку встревожился. Если старуха умрет от голода, ее семейство будет опозорено, да и умирать ей придется с неменьшими страданиями, чем от огня. Возвратившись вечером домой, Слимен все думал, какой же найти выход из создавшегося положения. Утром, когда он приехал к реке, старуха все еще сидела на скале, на голове у нее была та же красная чалма. «Она совершенно спокойно сказала мне, что решила смешать свой пепел с пеплом ее усопшего мужа и будет терпеливо ждать моего на то разрешения, — она была уверена, что господь даст ей силы дожить до этого, хотя она не смеет все это время ни есть, ни пить. Посмотрев на солнце, в тот момент поднимавшееся над большой и красивой излучиной реки, она сказала спокойно: «Вот уже пять дней, как моя душа соединилась с душой моего мужа близ этого солнца; от меня осталась здесь лишь бренная плоть, и я знаю, что придет время, когда вы позволите мне смешать мой пепел с пеплом мужа в одной яме, ибо не в вашем характере и не в ваших привычках бессмысленно продлевать страдания бедной старой женщины».
Слимен пытался убедить ее, что его долг и его единственное желание — спасти ее, уговорить ее не искать смерти и тем самым уберечь ее родных от того, чтобы они считали себя убийцами бедной вдовы. Но старуха сказала, что она этого не боится: ее родные, как добрые дети, сделали все возможное, чтобы убедить ее не искать смерти и оставаться жить с ними: «Я знаю, что, если я соглашусь жить, они будут любить и чтить меня, но мой долг по отношению к ним уже исполнен. Я оставляю их всех на ваше попечение и иду к моему мужу, Уммеду Сингху Упадхии, с пеплом которого мой пепел был уже смешан трижды».
По ее верованиям, они с покойным жили на земле уже трижды, жили как муж и жена, и она предавала свое тело огню на том месте, где был сожжен ее муж, уже трижды; поэтому она и сказала такие странные слова. Переломав браслеты и надев на голову красную чалму, она смотрела на себя уже как на труп и потому позволила себе такое нечестие, как произнести вслух имя мужа. «Она назвала его имя впервые за свою долгую жизнь, ибо все женщины и Индии, к какому бы классу они ни принадлежали, никогда не произносят имя своего мужа».
Майор Слимен все стремился разубедить старуху. Он обещал, если она согласится не умирать, построить ей красивый дом, который будет стоять среди храмов ее предков на берегу реки, и дать хороший участок земли, с которого не будут (взиматься налоги; если же она его не послушает, грозил Слимен, он не позволит поставить на месте ее смерти никакого камня, никакого знака. В ответ старуха только улыбнулась и сказала: «Моя кровь уже давно не течет по жилам, мой дух уже покинул меня, на костре я не почувствую никаких мучений; если вы хотите убедиться в этом, прикажите зажечь огонь, и вы увидите, что я сожгу эту руку, не почувствовав никакой боли».
Тогда Слимен понял, что бессилен поколебать ее решение. Он позвал всех старших членов ее семьи и заявил, что согласен на самосожжение старухи, если они подпишут письменное обязательство впредь навсегда отказаться от этого обычая всей семьей. Те согласились, бумага была составлена и подписана, и в субботу в полдень старухе сказали, что все наконец решено. Старуха была совершенно счастлива. Она совершила обряд омовения и к трем часам дня была готова к смерти; костер в яме уже пылал ярким пламенем. Старуха не пила и не ела уже более четырех суток. Она перешла со скалы на берег и прежде всего смочила свое покрывало в воде священной реки — без этой предосторожности любая тень, которая могла упасть на псе, сделала бы ее нечистой. Затем, опираясь на плечи сыновей и племянника, она пошла к горевшему в яме костру — до него было расстояние ярдов в сто пятьдесят.
«Вокруг костра я расставил часовых и подходить к нему ближе чем на пять шагов было запрещено. Она подошла со спокойным и радостным выражением лица, остановилась и, подняв глаза к небу, сказала: «Зачем же пять дней меня не пускали к тебе, муж мой?» Дойдя до часовых, ее сыновья и племянник остановились и остались на месте; старуха пошла дальше и, обойдя один раз яму вокруг, постояла немного, а потом, бормоча молитву, бросила в огонь цветы. Затем она уверенно и твердо ступила на край ямы и вошла в самую середину огня, села там и, откинувшись всем телом, слоено опираясь на подушку, сгорела, не издав ни одного звука, не явив ни одного признака предсмертных мучений».
Это прекрасно. Это вызывает невольное восхищение и уважение — нет, не невольное, а вполне добровольное, без всякой натяжки. Мы видим теперь, почему обычай, однажды зародившись, никогда не умирает, ибо в основе всего тут лежит могучая сила — вера; вера, доведенная до крайнего фанатизма под двойным воздействием каждодневной самоотверженности, с одной стороны, и давности обычая, с другой; и все же мы не можем понять, как это получилось, что первым индийским вдовам в те далекие времена, когда возник этот обычай, он так понравился. Это обстоятельство ставит нас в тупик.
Слимен пишет, что во время самосожжения обычно играет музыка, — но убеждение европейца, будто бы музыкой заглушают крики жертвы, совершенно неверно. На самом деле тут преследуют другую цель. Считается, что умирающий на костре умирает пророком; порою бывает, что он предсказывает несчастья, — и музыка играет для того, чтобы те, кого касаются зловещие предсказания, не слышали их и не знали, что скоро к ним постучится беда.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |