Он владеет множеством земель (на языке индейцев чиппевеев).
Энджин. Прекрасный кус
Достался вам.
Миркрафт. Земля даст фунт за акр.
Сперва пущу задешево. Но, сэр,
Вам даже это дорого, как видно1.
Бен Джонсон, Одураченный дьявол.
В июне 18** года сквайр Хокинс сидел на одном из толстых бревен, сложенных пирамидой перед его домом, и наслаждался летним утром.
Дело происходило в Обэдстауне, в восточной части штата Теннесси. Не всякий знает, что Обэдстаун расположен на вершине горы, ибо ничто вокруг на это не указывает; и все же поселок стоял на горе; она была очень отлогая и так велика, что на ней разместилось несколько округов штата. Местность эта называлась Восточно-Теннессийские Бугры и пользовалась славой своеобразного Назарета, ибо никто не ожидал от нее ничего хорошего.
Сквайр жил в пятистенном рубленом доме, уже пришедшем в ветхость; у крыльца дремало несколько тощих псов; когда миссис Хокинс или ее дети, входя в дом или выходя во двор, переступали через их распростертые тела, псы поднимали головы и грустно смотрели на хозяев. Двор был завален мусором; на скамейке около двери стоял жестяной тазик для умывания, а рядом — ведро и кувшин из высушенной тыквы; кошка начала было лакать воду из ведра, но, устав от непомерных усилий, решила передохнуть. У изгороди чернели таган и чугунный котел для варки мыла.
Дом сквайра составлял одну пятнадцатую часть Обэдстауна. Остальные четырнадцать домов были разбросаны среди высоких сосен или по окрестным кукурузным полям так, что пришелец, полагайся он только на свои глаза, мог стоять в самом центре поселка и не знать, где он находится.
Хокинса величали «сквайром» по той простой причине, что он числился обэдстаунским почтмейстером; правда, эта должность не давала ему официального права на звание сквайра, но в тех краях все видные граждане непременно обладали каким-нибудь титулом, и Хокинс лишь пользовался обычной данью уважения. Почта приходила раз в месяц и порой доставляла целых три, а то и четыре письма. Но и при таком наплыве корреспонденции почтмейстеру большую часть месяца делать было нечего, и в свободное время он «держал магазин».
Сквайр наслаждался спокойным и безмятежным летним утром; перелетный ветерок разносил повсюду аромат цветов, жужжали пчелы, и воздух был напоен ощущением покоя, исходившего от пригретого солнцем леса; в такие минуты в душу невольно закрадывается легкая, приятная грусть.
Наконец верхом на лошади прибыла почта Соединенных Штатов. Она доставила только одно письмо, адресованное на сей раз самому почтмейстеру. Долговязый юнец, развозивший почту, задержался на часок поболтать, так как торопиться было некуда; вскоре на помощь ему собралось все мужское население Обэдстауна. Все щеголяли в домотканых синих или желтых штанах (других цветов здесь не признавали); штаны держались на помочах, вязанных вручную из крепкой пряжи, а иногда даже только на одной лямке; кое-кто поверх рубахи носил жилет, и очень немногие — куртку. Хотя курток и жилетов было мало, они являли собой довольно живописное зрелище, так как изготовлялись из набивного холста самых причудливых расцветок; эта мода сохранилась и по сей день; ее придерживаются все, чьи вкусы возвышаются над средним уровнем и кто может позволить себе роскошь одеваться шикарно.
Люди подходили один за другим, держа руки в карманах; если для какой-нибудь надобности рука и покидала ненадолго карман, она тут же возвращалась на место; в тех случаях, когда требовалось, скажем, почесать в затылке, красовавшееся на голове подобие соломенной шляпы сдвигалось набок и торчало под самым неожиданным углом до следующего случая, и тогда угол наклона несколько изменялся. Шляп было великое множество, но ни одна не сидела прямо и ни одна не была сдвинута набекрень под одним и тем же углом. Все сказанное нами относится в равной степени к мужчинам, парням и мальчишкам поселка. Эти три категории мы подразумеваем и тогда, когда говорим, что все присутствующие либо жевали вяленый листовой табак, выращенный на собственной земле, либо курили его в маленьких трубках, выдолбленных из кукурузного початка. Кое-кто из мужчин носил бакенбарды, но усов не было ни у кого. У иных под подбородком темнела густая поросль, закрывавшая шею: здесь признавали только такую моду; никто из мужчин вот уже по крайней мере неделю не брал в руки бритву.
Соседи Хокинса остановились около почтальона и несколько минут задумчиво слушали; однако вскоре им надоело стоять, и они взобрались на изгородь и уселись на верхней жерди, мрачные и нахохлившиеся, словно стая стервятников, собравшихся попировать и только ждавших предсмертного хрипа очередной жертвы. Первым заговорил старик Дамрел:
— Что там слышно насчет судьи? Или еще ничего?
— А кто его знает! Одни говорят, вот-вот нагрянет, а другие говорят нет. Расс Моусли сказал дядюшке Хэнксу, вроде бы судья доберется до Обэдса не то завтра, не то послезавтра.
— Надо бы разузнать поточнее. А то у меня в зале суда свинья опоросилась, ума не приложу, куда ее девать. Ежели суд начнет заседать, придется мне ее, стало быть, убрать оттуда. Ну, завтра успеется...
Оратор оттопырил толстые губы так, что они собрались в складки, точно помидор у стебля, и выпустил струю коричневой от табака слюны; шмель, усевшийся на былинке шагах в трех от изгороди, был сражен наповал. Один за другим еще несколько любителей жевательного табака последовали примеру Дамрела, тщательно прицеливаясь и попадая в покойника с безошибочной точностью.
— Ну а что нового в Форксе? — возобновил разговор старик Дамрел.
— А кто его знает... Дрейк Хиггинс на той неделе ездил в Шелби. Возил туда зерно, да мало что продал. Рано, говорит, продавать. Привез обратно, буду, говорит, ждать до осени. Собирается переезжать в Миссури будто. Старик Хиггинс говорит, многие собираются. Здесь, мол, не проживешь, такие времена настали. Сай Хиггинс съездил в Кентукки и женился там. Нашел себе образованную, из богатой семьи. А теперь вернулся в Форкс, да и пошел чудить, — так люди говорят. Взял да и переделал все в отцовском доме на кентуккский лад. Даже из Терпентайна приезжали посмотреть, чего он там натворил. Весь дом обмазал изнутри шкатуркой.
— Что это за шкатурка такая?
— Я-то почем знаю? Это он так называет. Старуха Хиггинс сама мне говорила. Она говорит: «Я, мол, не свинья, не останусь в этой дыре. Эта, говорит, грязь, или еще какая дрянь, прилипает к стене и больше уже не отстает, шкатурка эта самая».
Необычайная новость обсуждалась довольно долго и вызвала некоторое оживление. Но вскоре неподалеку от кузницы собаки затеяли драку, и гости соскользнули с изгороди, как черепахи в воду, и, живо заинтересованные, направились к полю боя. Оставшись один, сквайр прочитал письмо; потом вздохнул и долго сидел погруженный в раздумье. Время от времени он повторял:
— Миссури, Миссури... Да, да, да... Очень уж все неопределенно...
Наконец он проговорил:
— Эх, была не была! Не гнить же здесь заживо! Как поглядишь на дом мой, на двор — по всему видно, что я и сам превращаюсь в такую же скотину, как все здешние. А ведь когда-то у меня дела шли неплохо.
Сквайру Хокинсу было не больше тридцати пяти лет, но у него было такое изможденное лицо, что он казался много старше. Он встал с бревна и вошел в ту часть дома, где помещался магазин. Там он отпустил старушке в грубой шерстяной кофте кварту густой патоки в обмен на енотовую шкурку и плитку воска, спрятал письмо и прошел на кухню. Жена его пекла пирожки с яблоками, чумазый мальчишка лет десяти мечтательно разглядывал флюгер собственной конструкции, а его младшая сестренка — ей еще не было и четырех — макала куски кукурузной лепешки в подливку, застывшую на сковороде; она с трудом удерживалась от искушения заехать лепешкой за черту, проведенную пальцем посередине сковороды: вторая половина принадлежала брату, но сейчас он был слишком занят своими мыслями, чтобы думать о еде. Кухарка негритянка хлопотала у огромного очага. На всем лежала печать убожества и нужды.
— Я принял решение, Нэнси. Мир давно отвернулся от меня; может, и мне надо бы отвернуться от него. Но ничего, я еще подожду. Мы едем в Миссури. Не намерен я оставаться в этом гиблом краю и гнить вместе с ним. Я уже не первый день об этом думаю. Продам все за любую цену, куплю фургон с упряжкой лошадей, посажу тебя с ребятами — и двинемся в путь.
— Где тебе хорошо, там и мне будет хорошо. Думаю, и ребятишкам в Миссури будет не хуже, чем здесь.
Хокинс позвал жену в комнату, чтобы никто не услышал их.
— Нет, — сказал он, — детям там будет лучше. О них-то я позаботился, Нэнси. — Лицо Хокинса просветлело. — Видишь эти бумаги? Так вот: из них видно, что я приобрел здесь, в нашем округе, семьдесят пять тысяч акров земли! Подумай, ведь когда-нибудь эта земля будет стоить огромных денег. Да что там «огромных»! Это еще слишком слабо сказано! Послушай, Нэнси...
— Сай, прошу тебя...
— Подожди, Нэнси, подожди, дай договорить. Мне эти мысли уже с месяц покоя не дают, и если я не выскажусь, то просто лопну! Ни одной живой душе я ни словом не обмолвился, ни словечком, носил на лице маску, боялся, как бы эти жалкие скоты не догадались, что они ходят по золотой жиле и не замечают ее. А чтобы сохранить эту землю за нашей семьей, нужно только платить каких-то пять или десять долларов налога в год. Сейчас за весь участок не возьмешь ни гроша, но когда-нибудь за него рады будут заплатить по двадцать, пятьдесят, по сто долларов за акр! А что ты скажешь насчет (тут он перешел на шепот и тревожно оглянулся, боясь, как бы кто-нибудь не подслушал)... насчет тысячи долларов за акр!
Да, да, можешь смотреть на меня во все глаза! Я не шучу. Мы с тобой не доживем до этого дня, но дети наши доживут. Доживут, помяни мое слово! Ты ведь слышала о пароходах, Нэнси, и, наверное, не думаешь, что это басни, — конечно, нет. Ты слышала, как здешние ослы глумились над ними, говорили, что все это чушь и вранье. Но пароходы не чушь и не вранье, они в самом деле существуют; а когда-нибудь появятся пароходы еще удивительней нынешних. Они все перевернут на белом свете, и пойдут такие дела, что люди будут только диву даваться. Пока другие спали, я наблюдал; да, да, я следил и знаю, к чему все идет.
Даже мы с тобой доживем до того дня, когда по нашей маленькой Индюшечьей речке пойдут пароходы. Они будут останавливаться в каких-нибудь двадцати милях от нашей земли, а в половодье смогут подняться прямо до нашего участка! И это еще не все, Нэнси, далеко не все! Есть на свете еще большее чудо — железная дорога! Наше дурачье про нее и не слыхивало, а услышит — не поверит. Но это тоже чистая правда. Вагоны летят по земле, двадцать миль в час делают! Подумать только, Нэнси: двадцать миль в час! Даже дух захватывает! Когда-нибудь, когда нас с тобой уже не будет, железная дорога протянется на сотни миль — от Северных штатов до самого Нового Орлеана, и уж конечно пройдет милях в тридцати отсюда, а то и заденет краешек наших владений. Знаешь ли ты, что кое-где в восточных штатах уже не жгут дрова в топках? И как ты думаешь, что они жгут? Каменный уголь! (Он наклонился к ней и снова перешел на шепот.) А здесь угля несметные залежи! Видела ты, на берегу вылезает из-под земли такой черный камень? Это он и есть, уголь! Ты, да и все здешние думали, что это простой камень. Даже запруды из него складывали и все что ни понадобится. Один чудак хотел сложить из него печную трубу. Знаешь, Нэнси, я прямо обомлел. Ведь труба бы загорелась — и все бы открылось. Я его убедил, что камень этот не подходит — он крошится. Тогда он надумал сложить трубу из медной руды, из превосходной руды, сорок процентов меди! Да в нашей земле одной меди столько, что можно нажить несколько состояний! Представляешь, как я испугался? Ведь этот дурень, сам того не подозревая, сложил бы у себя в доме плавильную печь, а там уж понял бы, что к чему! После этого он затеял складывать трубу из железной руды! Здесь горы железной руды, Нэнси, целые горы! Я не мог рисковать. Я ходил за ним по пятам, преследовал его, как привидение, не оставлял его в покое, пока он не сложил трубу из глины и палок, как все делают в этой несчастной дыре. Сосновые леса, земля под пшеницу и кукурузу, железо, медь, уголь — дай только железной дороге да пароходам появиться здесь! Нам-то с тобой никогда этого не дождаться, Нэнси, нет, нет, родная, никогда!.. Нам остается только тянуть свою лямку, довольствоваться коркой хлеба, трудиться и бедствовать без просвета и без надежды... Но зато дети наши будут ездить по железной дороге, Нэнси! Они будут жить, как короли; перед ними будут преклоняться и заискивать; имена их прославятся по всей стране из конца в конец! Эх, вот будет времечко! И, может быть, вернутся они когда-нибудь сюда — по железной дороге или на пароходе — и скажут: «Пусть все здесь остается нетронутым: эта лачуга святыня для нас, ибо здесь мать и отец наши страдали ради нас, думали о нашей судьбе, закладывали прочную, как эти горы, основу нашего будущего!»
— Ты добрый, благородный, ты большой души человек, Сай Хокинс, и я горжусь, что я твоя жена. — Слезы стояли в глазах Нэнси, когда она это говорила. — Да, мы уедем в Миссури. Тебе не место среди этих невежд и тупиц. А там ты займешь более высокое положение и будешь жить с людьми, которые тебя поймут, а не станут таращить на тебя глаза, будто ты говоришь на чужом языке. Я готова поехать с тобой куда угодно, хоть на край света. Лучше умереть с голоду, чем глядеть, как твоя душа томится и чахнет в этом гиблом краю.
— Слова, достойные тебя, Нэнси! Но нам не придется умирать с голоду. Ничуть не бывало! Я только что получил письмо от Бирайи Селлерса. Письмо, которое... Сейчас я тебе кое-что оттуда прочту.
Он выбежал из комнаты. Тень омрачила сияющее лицо Нэнси, — теперь оно выражало беспокойство и разочарование. Тревожные мысли одолевали ее, обгоняя друг друга. Вслух она не сказала ни слова и продолжала сидеть молча, уронив на колени руки; она то сжимала их, то разжимала, то постукивала кончиками пальцев друг о друга, вздыхала, кивала, улыбалась, а иногда качала головой. Описанная нами пантомима красноречиво выражала непроизнесенный монолог, примерно такой:
«Этого-то я и боялась больше всего, этого и боялась.
В Вирджинии Бирайя Селлерс уже пытался помочь нам разбогатеть — и едва не разорил; пришлось переехать в Кентукки и начинать все сначала. В Кентукки он снова помогал нам разбогатеть — и снова посадил нас на мель; и нам пришлось перебраться сюда. Помогая нам разбогатеть здесь, он чуть совсем нас не потопил. Он честный человек, и намерения у него самые что ни на есть хорошие, но я боюсь, я просто боюсь, что он слишком легкомысленный. Идеи у него прекрасные, и он по доброте душевной щедро их раздает друзьям... но почему-то всегда что-нибудь случается, и все идет насмарку. Да я и всегда знала, что он какой-то взбалмошный. Мужа я не виню: ведь, право же, когда Селлерс загорится какой-нибудь новой идеей, он и машину уговорит, не то что человека! Он увлечет своей затеей всякого, кто послушает его хоть десять минут, — да он бы и глухонемого убедил, только бы тот видел, как у него горят глаза и как он красноречиво размахивает руками. Что за голова! Помню, тогда в Вирджинии он придумал потихоньку скупать целыми партиями негров в Делаваре, Вирджинии и Теннесси, потом выправлять бумаги, чтоб этих негров доставляли в Алабаму, а уж там он бы знал, когда и где их получить и кому за них заплатить; тем временем он хотел добиться такого закона, чтоб в один прекрасный день запретили бы продажу негров в южные штаты, или что-то в этом роде... Бог ты мой, какие барыши загреб бы он на этом деле! Цены на негров сразу повысились бы вчетверо. Он уже потратил кучу денег, ездил, хлопотал, законтрактовал уйму негров, и все шло как по маслу, — а потом ему не удалось добиться этого закона, и вся затея лопнула. А как он в Кентукки раскопал какого-то старого чудака, который двадцать два года изобретал вечный двигатель, и Бирайя Селлерс с первого взгляда понял, какого там еще колесика не хватает. Как сейчас помню: примчался он в полночь, ну точь-в-точь безумный, барабанил изо всех сил, пока не поднял нас с постели, потом запер дверь на все засовы, поставил свечку в пустой бочонок и принялся шепотом рассказывать. Деньги потекли бы рекой, это всякому было ясно. Но ведь и откупить у старого чудака его изобретение стоило недешево... А потом, когда колесико было поставлено на место, оказалось, что они где-то чего-то недоглядели, и толку никакого не вышло; столько хлопотали, однако машина работать не стала. А здешняя его затея? Казалось, уж на что была хороша. Он и Сай целыми ночами сидели и трудились; занавески на окнах задернуты, а я все поглядываю, чтобы соседи не нагрянули невзначай. И ведь он искренне верил, будто на черной липкой смоле, что сочится между камней, которые Сай называет углем, можно нажить целое состояние. Он очищал эту смолу, пока она не стала жидкой, как вода, она, и правда, горела, уж тут спорить не приходится! И в Цинциннати, когда он собрал полный зал всяких богачей и показывал им свою новую лампу, надо думать, у него все пошло бы на лад, но только посреди его речи лампа взорвалась и чуть не снесла головы всем присутствующим. Я до сих пор опомниться не могу, сколько денег мы ухлопали на это дело! Когда Бирайя Селлерс уехал в Миссури, я радовалась, а теперь жалею, что его здесь нет. Интересно, что он пишет?
Письмо, конечно, бодрое — уж он-то никогда не унывает: за всю жизнь ни разу не попал в беду, а если и попадал, так сам того не замечал. Для него солнышко всегда на восходе, светлое да яркое, — до зенита, впрочем, оно никогда не доходит: исчезнет и снова взойдет. И ведь нельзя не любить этого человека, так он старается всем помочь. Но я боюсь снова встретиться с ним — он обязательно опять закружит нам всем головы... А, вдова Хопкинс ушла наконец! Ей всякий раз нужна целая неделя, чтобы купить катушку ниток или выменять моток пряжи. Ну, теперь-то уж Сай придет с письмом...»
И он пришел.
— Задержался из-за вдовы Хопкинс — такая надоедливая старуха, никакого терпения с нею нет. Ну вот, слушай, Нэнси, что я тебе прочту, ты только послушай!
«Немедленно выезжайте в Миссури! Распродайте все — не дожидайтесь, пока дадут хорошую цену, берите любую — и сразу же выезжайте, не то будет поздно. Если потребуется, бросайте пожитки и приезжайте с пустыми руками. Не пожалеете. Край здесь чудесный, земля прекрасная, воздух — чище нет на свете! Описать все это невозможно: перо бессильно. Но с каждым днем людей становится все больше, народ валит со всех сторон. У меня на примете грандиозный план, и я хочу принять вас в долю; я приму в долю всех моих друзей, всех, кто когда-либо выручал меня, ибо здесь хватит с избытком на каждого. Но — молчок, ни словечка, держите все про себя! Приедете — сами увидите! Приезжайте! Спешите! Мчитесь! Не задерживайтесь!» Он все тот же, Нэнси, все тот же, правда?
— Да, в его голосе как будто в самом деле звучат прежние нотки. И ты... ты все-таки поедешь, Сай?
— Поеду ли? Разумеется, поеду, Нэнси! Конечно, все зависит от везенья, а нам до сих пор, признаться, не очень-то везло. Но что бы ни стряслось, женушка, дети наши обеспечены. Возблагодарим же за это господа бога!
— Аминь, — тихо и благоговейно ответила Нэнси.
И Хокинсы принялись за сборы так внезапно и с такой энергией, что у всего Обэдстауна от удивления дух захватило; в каких-нибудь четыре месяца они покончили со всеми делами и исчезли в таинственных, безвестных просторах, что лежали за Теннессийскими Буграми.
Примечания
В качестве эпиграфа приведена цитата из «Грамматики чиппевейского языка», выпущенной в 1850 г. Фредериком Барагой, католическим миссионером, приехавшим в Америку в 1831 г. из Словении. В 1837 г. Барага поселился среди чиппевеев (оджнбвеев) — индейцев одного из алгонкинских племен, населявших район Великих Озер, и посвятил себя изучению их языка и созданию письменности.
Из комедии английского драматурга Бена Джонсона (1573—1637) «Одураченный дьявол» (1616).
Местность эта... пользовалась славой своеобразного Назарета, ибо никто не ожидал от нее ничего хорошего. — Имеется в виду фраза из евангелия: «Что может быть доброго из Назарета!» Назарет — маленький городок в Галилее — служит синонимом захолустья.
1. Переводы стихотворных эпиграфов сделаны Л.В. Хвостенко.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |
на правах рекламы
• Медицинский портал rg-mechanic.ru