Глава III. «Щенок» продолжает испытывать трудности

После весьма нудной зубрежки я наконец вбил себе в голову всякие острова, города, перекаты, мысы и повороты, — но, по правде сказать, все эти названия лежали в моей голове словно безжизненная груда. Однако благодаря тому, что я мог с закрытыми глазами оттарабанить подряд длиннейший список этих названий, пропуская не больше десяти миль из каждых пятидесяти, я почувствовал, что могу провести судно к Орлеану, если сумею проскочить те места, которые я забывал. Но, конечно, только я начинал самодовольно задирать нос, как мистер Б. выдумывал что-нибудь, чтобы сбить с меня спесь. Однажды он внезапно обратился ко мне с ядовитым вопросом:

— Какие очертания имеет Ореховая излучина?

Он с таким же успехом мог спросить у меня мнение моей бабушки о протоплазме. Я подумал и почтительно сказал, что вообще не знаю, имеет ли Ореховая излучина какие-то особенные очертания. Вспыльчивый начальник мой, конечно, сразу воспламенился и пошел обстреливать меня нелестными эпитетами, покуда не истощил весь свой запас.

Я уже давно знал по опыту, что запас снарядов у него ограниченный и что, израсходовав их, он тотчас же превратится в добродушного старого ворчуна, не чуждого даже угрызений совести. Впрочем, я говорю "старого" просто ласкательно — ему было не больше тридцати четырех лет. Я ждал. Он наконец проговорил:

— Ты, мальчик, обязан безупречно знать очертания всей реки. Только зная их, и можно править темной ночью. Ведь все остальные признаки расплываются, исчезают. Помни, однако, что ночью эти очертания не те, что днем.

— Да как же я их тогда заучу?

— А как ты дома ходишь в темноте по своей прихожей? Просто потому, что знаешь ее очертания. Ведь видеть ты ничего не можешь!

— Вы хотите сказать, что я должен знать всю бездну незаметных изменений в очертаниях берегов этой бесконечной реки так же хорошо, как знаю прихожую в своем доме?

— Клянусь честью, ты должен знать их тверже, чем каждый человек знает собственную прихожую!

— Ох, пропади я пропадом... тогда лучше мне умереть!

— Знаешь, я, конечно, не хочу тебя обескураживать, но...

— Да уж валите все сразу, не все ли равно — сейчас я узнаю или потом!

— Видишь ли, выучить это нужно обязательно: этого никак не избежать. В ясную звездную ночь тени бывают такие черные, что, если ты не будешь знать береговых очертаний безукоризненно, ты будешь шарахаться от каждой кучки деревьев, принимая их черный контур за мыс; ровно каждые пятнадцать минут ты будешь пугаться насмерть. Ты будешь держаться в пятидесяти ярдах от берега, когда надо быть в пятидесяти футах от него. Пусть ты не можешь различить коряги, но ты точно знаешь, где она, — очертания реки тебе об этом говорят, когда ты к ней приближаешься. А потом, возьми совсем темные ночи. В абсолютно темную ночь река выглядит совсем иначе, чем в звездную. Берега кажутся прямыми и чертовски туманными линиями; и ты бы принимал их за прямые линии, но ты не так прост. Ты смело ведешь судно, хоть тебе и кажется, что перед тобой непроницаемая отвесная стена (а ты знаешь отлично, что на самом деле там поворот), — и стена пропускает тебя. И потом, эти серые туманы... Ты возьми ночь, когда стоит этакий жуткий мокрый серый туман, когда берег вообще не имеет никаких очертаний. Этот туман собьет с толку самого старого и опытного человека на свете. Да и к тому же еще изменчивое лунное освещение: оно тоже придает реке совершенно другой облик. Видишь ли...

— О, пожалуйста, не говорите больше ничего! Неужели я должен вызубрить все очертания этой реки с их бесконечными изменениями? Да ведь если я попытаюсь нести весь этот груз в моей голове, я могу стать совсем сутулым!

— Нет, ты только изучи и запомни настоящие очертания реки, чтобы ты мог вести судно по тому представлению, которое сложилось у тебя в голове, и не обращать внимания на то, что у тебя перед глазами.

— Ладно, я попробую; но по крайней мере, когда я их выучу, смогу я положиться на них или нет? Останутся ли они всегда такими, без всяких фокусов?

Прежде чем мистер Б. смог ответить, мистер У. пришел сменить его и сказал:

— Б., ты будь повнимательней у Президентова острова и вообще выше района "Старой наседки с цыплятами". Берега размываются совершенно. Не узнать уже реки выше мыса на Сороковой миле! Сейчас там можно провести судно между берегом и старой корягой.

Тем самым я получил ответ на свой вопрос: бесконечные берега все время меняли свои очертания. Я снова повержен был во прах. Две вещи стали мне абсолютно ясны; во-первых, что, для того чтобы стать лоцманом, надо усвоить больше, чем дано любому человеку; и во-вторых, что все усвоенное надо переучивать по-новому каждые двадцать четыре часа.

В эту ночь мы стояли вахту до двенадцати. По старому речному обычаю, при смене вахты оба лоцмана заводили разговор. В то время как сменный надевал перчатки и закуривал сигару, его товарищ, второй лоцман, говорил что-нибудь вроде:

— Я считаю, что верхний перекат что-то убывает у мыса Гейля; у меня было сажени две с четвертью у его нижнего конца и две сажени — у верхнего.

— А я уже и в прошлый рейс решил, что это так. Кого-нибудь встретил?

— Одно судно — против острова "Двадцать один", но оно шло через перекат, и я его как следует не разглядел. По-моему, это был "Солнечный юг", — у него перед трубами не было световых люков.

И так все время. И когда сменяющий лоцман становился к штурвалу, его напарник (то есть другой лоцман) говорил, что мы в такой-то излучине, а впереди — такая-то плантация или лесной склад и называл фамилию владельца. Это была простая вежливость; я же считал это необходимостью. Но мистер У. пришел на вахту на целых двенадцать минут позже — поразительное нарушение этикета, непростительный грех для лоцмана. И мистер Б. с ним даже не поздоровался, а просто передал ему колесо и, не проронив ни слова, вышел из лоцманской рубки. Я был в ужасе: стояла зловещая черная ночь, мы шли по широкой, на редкость темной части реки, где не было никаких вех, ничего, что помогало бы ориентироваться. Мне казалось немыслимым, чтобы мистер Б. предоставил бедному малому погубить судно в бесплодных попытках определить его местоположение. Но я решил ни за что не покидать лоцмана. Пусть увидит, что он все-таки не совсем одинок. И я стоял рядом, ожидая, чтобы он спросил меня, где мы находимся. Но мистер У. преспокойно погрузился в сплошную кучу черных кошек, из которых, по-видимому, состояла вся окружающая атмосфера, и не открывал рта. "Вот дьявольская гордость! — подумал я. — Вот чертово отродье! Он готов скорее всех нас погубить, чем быть чем-нибудь обязанным мне, — и все потому, что я не принадлежу к "соли земли", к тем аристократам, которые имеют право фыркать на капитана и командовать всеми живыми и мертвыми на пароходе!" Я тут же забрался на скамью, считая, что, пока этот сумасшедший на вахте, спать небезопасно.

Однако через некоторое время я, очевидно, все-таки заснул, потому что вдруг увидел, что светает и что мистера У. уже нет, а у штурвала снова стоит мистер Б. Значит, было четыре часа, — и все было в порядке... кроме меня. Я почувствовал себя словно мешок, набитый костями, которые вдруг все сразу заболели...

Мистер Б. спросил, зачем я остался в рубке. Я сознался, что хотел оказать мистеру У. благодеяние: сообщить ему, где мы находимся. Целых пять минут ушло на то, чтобы нелепость моего объяснения просочилась в сознание мистера Б., а потом, когда это свершилось, мне показалось, что злость просто переполнила его через край. Он, не задумываясь, отпустил мне комплимент, и не из приятных. Он сказал:

— Да, если в тебе разобраться, так выходит, что ты осел совсем особенной породы, каких я никогда и не видывал. Зачем, по-твоему, ему надо было это знать?

Я сказал, что, мол, ему это могло пригодиться.

— Пригодиться! О, ч-черт! Да разве я тебе не объяснил, что человек должен ориентироваться на реке ночью так же, как в своей прихожей.

— В темноте можно пробираться по прихожей, если знаешь, что попал именно в прихожую, но если вы меня в темноте втолкнете куда-то и не скажете, что это прихожая, как же я узнаю?

— Ну а на реке ты обязан узнать!

— Ладно... тогда, пожалуй, я рад, что ничего не сказал мистеру У.

— Еще бы! Да ведь он бы вышвырнул тебя в окошко и погубил бы на сто долларов оконных стекол!

Я был доволен, что дело обошлось без ущерба, иначе я, наверно, поссорился бы с хозяевами парохода. Они просто терпеть не могли людей небрежных и портящих вещи.

Я взялся за работу и стал изучать очертания реки; но из всех ускользающих, неуловимых явлений, которые я когда-либо пытался уловить и закрепить в памяти, река была самым неуловимым. Я впивался глазами в острый лесистый мыс, вдававшийся в реку в нескольких милях предо мной, и старался тщательно запечатлеть его очертания в своем мозгу; но как только это мне начинало удаваться и я достигал цели, мы уже подходили к мысу, и эта проклятая штука начинала таять и сливаться с берегом. Когда попадалось резко выделявшееся сухое дерево на самом выступе мыса — оно, как только мы к нему приближались, незаметно сливалось с лесом, расположенным на совершенно прямом берегу. Ни один заметный холм не сохранял своих очертаний так, чтобы я успевал выяснить, какой он формы; нет — он так менялся, так расплывался, словно был масляным и находился в самом жарком месте тропиков. Ни один предмет не сохранил тех очертаний, какие у него были, когда я шел вверх по течению. Я упомянул об этих маленьких затруднениях мистеру Б. Он сказал:

— Вот в этом суть всей науки. Если бы очертания не менялись каждые три секунды, от них не было бы никакого толку. Возьми, например, это вот место, где мы сейчас: пока вон тот холм — просто одиночный холм, я могу идти напрямик своим путем, но как только он на вершине начинает раздваиваться в виде римской пятерки — я знаю, что мне надо сразу же ворочать право на борт, иначе я выпущу из нашего судна все внутренности; а в тот миг, когда одна вилка этой цифры заходит на другую, я должен вальсировать влево, не то выйдет инцидент с одной знакомой корягой — она выдерет киль у нашего парохода, как щепку из твоих рук. Если бы вон тот холм не менял очертаний в темные ночи — это место превратилось бы через год в жуткое кладбище затонувших судов!

Мне стало ясно, что надо изучить очертания реки во всех возможных направлениях — задом наперед, вверх ногами, шиворот-навыворот, наизнанку, а кроме того, надо знать, что делать в темные ночи, когда у этой реки отсутствуют какие бы то ни было очертания. Итак, я взялся за дело; с течением времени я уже начал было распутывать хитросплетения этой науки, и моя самоуверенность снова вышла было на передовые позиции, но мистер Б. был всегда наготове, чтобы опять загнать меня в тыл. Начал он примерно в таком духе:

— Сколько воды у нас было в среднем проходе у "Дыры в стенке" во время предпоследнего рейса?

Я принял эти слова за личное оскорбление. Я сказал:

— В каждом рейсе — и вверх и вниз — лотовые битый час что-то выкрикивают в этом путаном месте. Как же вы хотите, чтобы я запомнил всю эту мешанину?

— Мой мальчик, тебе это придется запомнить. Ты должен помнить каждую точку, каждый промер на мелком месте во всех пятистах мелководных местах, которые лежат между Сент-Луисом и Новым Орлеаном. И ты не должен путать мелководные промеры я отметки во время одного рейса с промерами во время другого, потому что они часто меняются. Запоминай их по отдельности.

Когда я пришел в себя, я сказал:

— Если я добьюсь того, чтобы все это упомнить, я, наверное, сумею воскрешать покойников, — а тогда мне уже не придется служить лоцманом, чтобы заработать себе на хлеб. Я хочу от этого дела отказаться. Дайте мне помойное ведро и щетку — я только в уборщики и гожусь. Не хватает у меня ума, чтобы стать лоцманом; тут столько мозгов нужно, что такого груза на плечах не выдержать — разве что на костыли опереться!

— Ну, это ты брось! Раз я сказал, что обучу человека речному делу, значит, обучу. Можешь быть уверен — я его либо выучу, либо убью.

Спорить с таким человеком было бесполезно. До отказа напрягая свою память, я постепенно стал запоминать даже мелкие места и бесчисленные промеры проходов.

Однако ничто от этого не изменилось. Стоило мне выучить одну запутанную штуку, как тотчас же возникала другая. Я часто видел лоцманов, которые смотрели на воду и делали вид, будто читают по ней, как по книге; но это была книга, мне ничего не говорившая. И все же пришло наконец время, когда мистеру Б. показалось, что я уже достаточно продвинулся вперед, чтобы преподать мне урок по чтению реки. Начал он так:

— Видишь на поверхности воды вон ту длинную убегающую полосу? Это перекат. Больше того — это крутой перекат, большой песчаный вал, гладкий, как стена дома. Около него глубоко, а над ним воды — чуть-чуть. Если ты на него налетишь — разобьешь судно вдребезги. Видишь место, где эта полоса у верхнего конца заканчивается и сходит на нет?

— Да, сэр.

— Это самое глубокое место — проход через перекат. Там ты можешь пройти без всяких аварий. Ну, теперь поворачивай и иди вдоль переката — там безопасно, течение слабое.

Я повел судно вдоль переката, пока не дошел до места, где полоса ряби кончилась. Тогда мистер Б. проговорил:

— Ну, теперь будь начеку! Подожди, пока я скажу. Пароход не захочет пересекать перекат, — они ненавидят мелкие места. Держи штурвал крепко... подожди, подожди — крепко держи его в руках! Ну, теперь крути! Бери, бери круче!

Он схватил штурвал с другой стороны и помог мне круто повернуть и удержать его. Сначала судно сопротивлялось и не хотело слушаться руля, но затем все же накренилось на правый борт и вошло в проход, оставляя за собой длинную, сердито вспененную полосу воды.

— Ну, теперь следи за судном; следи за ним, как за кошкой, не то оно от тебя вырвется. Если оно будет сопротивляться и штурвал, дрогнув, мелко затрясется — ты его чуть-чуть отпусти: ночью по этому признаку можно узнать мелководье. Но ты все-таки понемногу правь на мыс: под каждым мысом обязательно есть отмель, потому что там вода завихривается и осаждает песок. Видишь тонкие черточки на воде, расходящиеся веером? Все это — мелкие мели. Ты их не должен задевать, только срезай поближе. Ну, теперь гляди, гляди в оба! Не жмись ты к этому обманчивому, гладкому, как масло, месту: тут нет и девяти футов. Вот судно и не хочет идти. Учуяло мель. Говорю тебе — смотри в оба! Куда тебя несет? Стопори правое колесо! Живее! Задний ход, давай полный назад!

Затрещали звонки, и машина тотчас же ответила, выпустив высоко вверх белые клубы пара; однако было уже поздно. Пароход действительно "учуял" мель: пенные полосы, выходившие из-под колес, внезапно исчезли, широкая мертвая зыбь образовалась перед носом, судно дало резкий крен налево и пошло к берегу так, точно его напугали до смерти. Мы были за добрую милю от того места, где нам следовало находиться, когда наконец удалось снова взять судно в руки.

Во время дневной вахты на следующий день мистер Б. спросил меня: знаю ли я, как вести судно на протяжении ближайших нескольких миль? Я ответил:

— Идти в первую излучину за мысом, обойти следующую, держать на нижний конец Хиггинсовой лесопильни, пересечь прямо.

— Хорошо. Я вернусь, прежде чем ты дойдешь до следующего поворота.

Но он не вернулся. Он все еще был внизу, когда я сделал поворот и вошел в ту часть реки, относительно которой несколько сомневался. Я не знал, что мистер Б. прячется за трубой, чтобы посмотреть, как я справлюсь. Я весело шел вперед и гордился все больше и больше, потому что раньше он никогда так надолго не оставлял пароход в полном моем распоряжении. Я даже рискнул "отпустить" судно, бросил штурвал совсем и, хвастливо повернувшись к нему спиной, рассматривал береговые приметы по корме, мурлыча песенку с той легкой небрежностью, которой я с такой завистью любовался, наблюдая за мистером Б. и другими лоцманами. Один раз я слишком долго смотрел в сторону, а когда обернулся, у меня сердце подскочило до самой глотки, и не стисни я зубы, оно бы попросту выскочило: одна из этих страшных крутых мелей вытянулась во всю свою длину прямо перед носом парохода. Я сразу потерял голову, я забыл, где я, у меня пересохло в горле, и я не мог вздохнуть; я стал вертеть штурвал с такой скоростью, что спицы его слились в сплошную паутину; пароход послушался и круто повернул от мели, но она пошла за ним! Я удирал, а она преследовала меня, держась неотступно прямо перед нашим носом! Я не видел, куда иду, — я просто удирал. Страшная катастрофа была неизбежна. Куда же пропал этот злодей? Если я дерзну дать сигнал, меня вышвырнут за борт. Но лучше это, чем погубить пароход. И в слепом отчаянии я поднял такой тарарам, какого еще, наверное, ни один механик не слышал. Повинуясь бешеным сигналам, машина дала задний ход, и я совсем обезумел: мы чуть не врезались в деревья на противоположном берегу. И в этот миг мистер Б. спокойно вышел на верхнюю палубу. Мое сердце переполнилось благодарностью к нему, мое отчаяние исчезло. Я чувствовал бы себя спокойно и на краю Ниагары, стой мистер Б. на палубе. Он кротко и ласково вынул зубочистку изо рта, держа ее между пальцами, как сигару, — а мы в это время как раз собирались взобраться на большое дерево, возвышавшееся над водой, и пассажиры метались на корме, как крысы, — и, не повышая голоса, скомандовал:

— Стоп правая! Стоп левая! Обе назад!

Судно нерешительно остановилось, на одно ужасное мгновение зарылось носом в ветки и медленно стало отходить.

— Стопори правую! Дай правой вперед! Теперь стопори левую! Дай левой вперед! Правь на отмель!

И я поплыл безмятежный, как ясное летнее утро. Мистер Б. вошел в рубку и сказал с притворным простодушием:

— Когда тебе сигналят с берега и надо сделать остановку, мой милый, ты должен трижды ударить в колокол, перед тем как приставать, чтобы механики могли подготовиться.

Я покраснел от этой насмешки и сказал, что мне никто с берега не сигналил.

— Ага! Значит, ты пришел за дровами! Да ведь вахтенный тебе скажет, когда ему надо брать дрова!

Я почувствовал себя совершенно уничтоженным и сказал, что шел не за дровами.

— Вот как? Ну, так что же тебе могло понадобиться здесь, в этой излучине? Ты видел когда-нибудь, чтоб пароход проходил в этом месте, по этой излучине?

— Нет, сэр, я и не пытался идти по ней. Я уходил от крутой мели кругом.

— Это была вовсе не крутая мель; их нет ни одной на три мили кругом.

— Но я ее видел. Она была такой же крутой, как вон та.

— Да, именно. Ну-ка, иди через нее!

— Вы приказываете?

— Да, бери ее.

— Если я не пройду, лучше мне умереть!

— Ладно, я беру ответственность на себя.

Теперь я так же старался угробить пароход, как только что старался спасти его. Я мысленно повторял данный мне приказ, чтобы не забыть его на допросе в суде, и прямо пошел на мель. Когда она исчезла под нашим килем, я затаил дыхание; но мы проскользнули над ней как по маслу.

— Ну, теперь ты видишь разницу? Это была простая рябь от ветра. Это ветер обманывает.

— Да, вижу, но ведь она в точности похожа на рябь над мелководьем. Как же тут разобраться?

— Не могу тебе сказать. Это чутье. Со временем ты будешь сам во всем разбираться, но не сможешь объяснить, почему и как.

И это оказалось правдой. Со временем поверхность воды стала чудесной книгой; она была написана на мертвом языке для несведущего пассажира, но со мной говорила без утайки, раскрывая свои самые сокровенные тайны с такой ясностью, будто говорила живым голосом. И книга эта была не такой, которую можно прочесть и бросить, — нет, каждый день в ней открывалось что-нибудь новое. На протяжении всех долгих двенадцати сотен миль не было ни одной страницы, лишенной интереса, ни одной, которую можно было бы пропустить без ущерба, ни одной, от которой хотелось бы оторваться в расчете провести время повеселее. Среди книг, написанных людьми, не было ни одной, столь захватывающей, ни одной, которую было бы так интересно перечитывать, так увлекательно изучать изо дня в день. Пассажир, не умеющий читать ее, мог быть очарован какой-нибудь особенной, еле уловимой рябью (если только он не проглядел ее совсем); но для лоцмана это были строки, написанные курсивом; больше того — это была надпись крупными буквами, с целым рядом кричащих восклицательных знаков, потому что та рябь означала, что здесь под водой затонувшее судно или скала и что они могут погубить самый прочный корабль в мире. На воде такая рябь просто промелькнет, а для лоцманского глаза — это самая тревожная примета. Действительно, пассажир, не умеющий читать эту книгу, не видит в ней ничего, кроме красивых иллюстраций, набросанных солнцем и облаками, тогда как для опытного глаза это вовсе не иллюстрации, а текст, в высшей степени серьезный и угрожающий.

Теперь, когда я овладел языком воды и до мельчайшей черточки, как азбуку, усвоил каждую мелочь на берегах великой реки, я приобрел очень много ценного. Но в то же время я утратил что-то. То, чего уже никогда в жизни не вернешь. Вся прелесть, вся красота и поэзия величавой реки исчезли! Мне до сих пор вспоминается изумительный закат, который я наблюдал, когда плавание на пароходе было для меня внове. Огромная пелена реки превратилась в кровь; в середине багрянец переходил в золото, и в этом золоте медленно плыло одинокое бревно, черное и отчетливо видное. В одном месте длинная сверкающая полоса перерезывала реку; в другом — изломами дрожала и трепетала на поверхности рябь, переливаясь, как опалы; там, где ослабевал багрянец, возникала зеркальная водная гладь, сплошь испещренная тончайшими спиралями и искусно наведенной штриховкой; густой лес темнел на левом берегу, и его черную тень прорезала серебряной лентой длинная волнистая черта, а высоко над лесной стеною сухой ствол дерева вздымал единственную зеленую ветвь, пламеневшую в неудержимых лучах заходящего солнца. Мимо меня скользили живописнейшие повороты, отражения, лесистые холмы, заманчивые дали, — и все это залито было угасающим огнем заката, ежеминутно являвшего новые чудеса оттенков и красок.

Я стоял как заколдованный. Я созерцал эту картину в безмолвном восхищении. Мир был для меня нов, и ничего похожего я дома не видел. Но, как я уже сказал, наступил день, когда я стал меньше замечать красоту и очарование, которые луна, солнце и сумерки придавали реке. Наконец и тот день пришел, когда я уже совершенно перестал замечать все это. Повторись тот закат — я смотрел бы на него без всякого восхищения и, вероятно, комментировал бы его про себя следующим образом: "По солнцу видно, что завтра будет ветер; плывущее бревно означает, что река поднимается, и это не очень приятно; та блестящая полоса указывает на скрытый под водой каменистый порог, о который чье-нибудь судно разобьется ночью, если он будет так сильно выступать; эти трепещущие "зайчики" показывают, что мель размыло и меняется фарватер, а черточки и круги там, на гладкой поверхности, — что этот неприятный участок реки опасно мелеет. Серебряная лента, перерезающая тень от прибрежного леса, — просто след от новой подводной коряги, которая нашла себе самое подходящее место, чтобы подлавливать пароходы; сухое дерево с единственной живой веткой простоит недолго, а как тогда человеку провести здесь судно без этой старой знакомой вехи?"

Нет, романтика и красота реки положительно исчезли. Каждую примету я рассматривал только как средство благополучно провести судно. С тех пор я от всего сердца жалею докторов. Что для врача нежный румянец на щеках красавицы — как не "рябь", играющая над смертельным недугом? Разве он не видит за внешней прелестью признаков тайного разложения? Да и видит ли он вообще эту прелесть? Не разглядывает ли он красавицу с узко профессиональной точки зрения, мысленно комментируя болезненные симптомы?

И не раздумывает ли он иногда о том, выиграл ли он, или проиграл, изучив свою профессию? 



Обсуждение закрыто.