3. Поэтика Твена: «развлекая поучать»

Аксиоматичен тезис: стиль — это человек. Верен он и по отношению к Твену. Его писательская манера была редкостно естественна, органичная для его человеческой и творческой индивидуальности. Каким предстает он в свидетельствах современников, в переписке, в общении с близкими? Глубоко эмоциональным, живо реагирующим на окружающее. Неутомимым рассказчиком, кладезем бесконечных историй. Наделенным богатой фантазией, воображением и художественной интуицией. Остроумным и ироничным. Увлекающимся и любознательным. Доброжелательным и гуманным.

Конечно, Твен — реалист. Но это слишком широкое понятие, мало что дающее для понимания его стилистики. Вообще, привычные литературоведческие дефиниции не всегда могут быть адекватно к нему приложимы. Наверно, справедливо сказать: твеновский стиль.

У.Д. Хоуэллс, тонко понимавший Твена, писателя и человека, оставивший о нем до десятка статей и рецензий, заметил: «Он писал, как думал, как думают все — не придерживался логики, несвязно, без оглядки на то, что было сделано раньше и что должно следовать».

Инстинктивный реализм. Стремясь определить природу художественной методологии Твена, некоторые критики употребляют выражение: «инстинктивный реализм». Оно условно, но не лишено смысла. Твен, действительно, неповторимо самобытен. Он сильнее как художник, чем мыслитель: стремится дать словесное выражение переполняющим его жизненным картинам и впечатлениям. Его писательская техника, лишенная строгих внутренних правил, держится на свободной ассоциативности.

В широком историко-литературном плане, он должен быть включен в мощную сатирико-юмористическую традицию мирового масштаба. Его имя в ряду таких как Аристофан и Лукиан, Ювенал и Рабле, Свифт и Филдинг, Байрон и Гейне, Диккенс и Гоголь, Теккерей и Салтыков-Щедрин. Перечень этот, даже без выхода в XX век, может быть продолжен.

В то же время Твен глубоко национален. Американец до мозга костей, наделенный типично американским менталитетом, практицизмом, здравомыслием. Твен впитал в себя художественный климат «Дикого Запада», культуру устного рассказа, грубоватого плебейского просторечия, неотшлифованного юмора фронтира. Добавим к этому наработанные приемы репортера, в ту пору, когда он поставлял материал для провинциальных газетно-журнальных изданий. Это было ядро, первооснова его писательской методологии. Она, конечно, шлифовалась, совершенствовалась и обогащалась, находя реализацию в тех разнообразных жанрах, которые опробывал Твен: юмористический рассказ, комическая зарисовка, путевой очерк, роман, повесть, философская притча, памфлет, автобиография. Приемы эти оттачивались также благодаря многолетней практике Твена лектора, непосредственно контактировавшего с аудиторией.

«Прирожденный юморист». Его художественное мировидение, в конце концов, определяло юмор. К твеновскому юмору приложимо известное высказывание С. Кольриджа. Для него юмор — «состояние души, ее трудно определяемая одаренность, талант, который придает насмешливую сторону всему, что она в себе впитывает повседневно и ежечасно...»

Юмор — это «необычная связь мыслей и образов, производящих эффект неожиданного и тем доставляющая удовольствие... Юмор выделяется среди других видов остроумного, которые безразличны, не окрашены индивидуальным пониманием и чувством...» Юмор рождает радостную атмосферу, особенно в ранних рассказах Твена.

Твен начинал в рядах группы одаренных юмористов Запада. Как уже писалось, Твен учился у них, особенно у Артемуса Уорда. И все же, сегодня они известны только историкам американской литературы. Твен же стал всемирно знаменит.

Твеновское чувство юмора питалось его наблюдательностью, неуемной фантазией, способностью безошибочно схватывать смешную, комическую сторону жизни. Его юмор светится целым спектром форм и оттенков.

Среди «фирменных» приемов Твена — серьезная, невозмутимая интонация при изложении комических или фантастических эпизодов. Эту функцию выполняют и сам рассказчик, и герой повествователь. О Саймоне Уиллере, главном персонаже «Лягушки из Калавераса», сказано: «ни разу не улыбнулся, ни разу ни нахмурился, ни разу не переменил того мягко журчащего тона, на который настроился с самой первой фразы, ни разу не проявил ни малейшего волнения; весь его бесконечный рассказ был проникнут поразительной серьезностью и искренностью; и это ясно показало мне, что он не видит в этой истории ничего смешного или забавного, относится к ней вовсе не шутя и считает своих героев ловкачами самого высокого полета и чуть ли не гениями».

Его стилистика вобрала многолетний опыт лектора, умельца по части живого слова, импровизации, комических спичей на заседаниях всякого рода клубов, ассоциаций, остроумца в разгаре веселых застолий. Твен много гастролировал с лекциями по стране: их общее число превышает тысячу. В сущности, лектор и писатель дополняли друг друга. В его произведениях немало эпизодов и сцен, в которых действуют «трепачи», «златоусты», «рассказчики», мастера политического «красноречия». В своих героях Твен обычно находил комические грани: отсюда — легкая ирония, «пропитывающая» его стиль, живая улыбка. В романе «Американский претендент» о Селлерсе сообщалось, что его лекция о трезвости не имела успеха, поскольку перед ней он принял слишком малую толику горячительного.

Как артист на сцене, он чувствовал ее реакцию, «проверял» на ней свои фирменные приемы. Улавливал, что нужно его аудитории. При этом он не раз сетовал на то, что иные его лекции, будучи воспроизведенные в печатном виде, теряли «изюминку». В живом произнесении слово богато оттенками, интонациями, красками, которые нелегко порой передать на бумаге. «...При буквальном воспроизведении юмористической лекции душа ее непременно улетучивается, и читатель знакомится с ней в той же мере, в какой вы знакомитесь с человеком, если вам покажут его труп».

Те юмористы, кто канули в Лету, — а их был не один десяток, — принадлежали к «обычному» типу, развлекателям. А таковые, полагал Твен, не сумеют выдержать испытания временем. Юмор — это только «обрамление», только «аромат». По Твену, функция юмора — «проповедовать», сочетать смех с учительством. Юмор такого рода останется навсегда. Правда, под словом «навсегда» Твен разумел временной промежуток всего в тридцать лет. Но здесь он явно поскромничал. Его юмору уготовано бессмертие.

Смех и слезы Марка Твена. «Прирожденный юморист», Твен был чужд легковесному комикованию, скольжению по поверхности. Даже в ранних рассказах, искрящихся, казалось бы, беззаботно жизнерадостным весельем, немало серьезного и глубокого. Твен соединял в себе трудносочетаемое: практичность с эмоциональностью. Всеми фибрами воспринимал он окружающий мир, его контрасты, несуразности, алогизм, а то и просто абсурдность. «Все человеческое грустно, — говорил он. — Сокровенный источник юмора не радость, а горе. На небесах юмора нет». Он был убежден; юмор, насмешка призваны не только веселить, но и исправлять человеческие слабости и пороки. «Ни одно божество, — настаивал Твен, — ни одна религия не выдержат насмешки. Церковь, аристократия, монархия, живущие надувательством, встретившись с насмешкой лицом к лицу, — умирают». Это чувство юмора вырастает из темперамента и мировидения Твена. У него был особый вкус к жизни, его не покидало чувство радостного удивления, восхищения перед многообразием окружающей реальности. Он смотрел на мир непредвзято, широко раскрытыми глазами. Вот почему столь значима была пора детства, это «естественное» состояние человека.

С годами у Твена смех окрашивался горькой иронией. И тогда вспоминалось классическое выражение Гоголя, «сквозь видимый миру смех... ощущались незримые ему слезы». Твен был «прирожденным проповедником», а если быть более точным, «прирожденным моралистом», вдохновленным сверхзадачей: сделать мир совершеннее, добрее, гуманнее.

Этому служат и меткие афоризмы и сентенции, «пропитывающие» стиль Твена. Еще в 1870-е гг. он так аттестует политиков: «Даже блоху можно научить тому, что умеет конгрессмен». Или: «Нет более типичной американской категории преступников, нежели члены конгресса». Эти наблюдения — ключ к роману «Позолоченный век».

Наверное, суть художественной методологии Твена укладывается в известную латинскую сентенцию: развлекая, поучать.

Как-то Белинский назвал юмор «могущественным оружием духа». Твеновский юмор говорил о душевном здоровье писателя. Выявляя пороки мира, Твен задавался вопросом: кто в них повинен? Упрощением было бы сказать, что это общественные отношения. Зло коренилось и в самой человеческой природе. Недостатки, как и болезни, поддавались лечению. Этим лекарством был смех.

Художник-гуманист. Художественное, да и жизненное кредо Твена можно было бы определить всего одним словом: гуманизм. Человеколюбие Твена, черта бесценная для истинного художника слова, проявлялась в его неравнодушии к чужому горю, в способности к состраданию. Этот, казалось бы, баловень судьбы, познавший успех, славу, любовь современников, не только был чужд самоуспокоенности; он глубоко страдал от любого проявления несправедливости и жестокости, будь то в отношении беззащитного животного, темнокожего невольника, угнетенного в колониях, слабого бедняка, находящегося у подножия социальной пирамиды.

Твен рос, как писатель и человек. У него углублялось осознание трагизма жизни. Он не только понимал других, но и сопереживал своим героям. Это человеколюбие, эти трагические ноты одушевляют многие его произведения. Например, повесть «Путешествие капитана Стормфилда в рай», особенно в 1-ю и 2-ю главы, где идет речь о печальных попутчиках главного героя, его фантастическом полете в загробный мир.

Среди них и несчастный Бейли, застрелившийся из-за неразделенной любви, и негр Сэм, «симпатичный малый», с такой нежностью вспоминающий своих близких, и еврей Соломон Голдстайн. Поначалу капитан, знакомящийся с Голдстайном, воспринимает его сквозь призму антиеврейских предрассудков: ему кажется, что попутчик горюет из-за каких-то недовырученных денег. Но вот Голдстайн все объясняет Стормфилду: «Ах, капитан, я схоронил свою маленькую дочку и теперь никогда ее не увижу! Я не выдержу своего горя». И Стормфилд вдруг ощущает себя пристыженным за свои «гадкие мысли». И я в этом признался ему, — читаем мы у Твена, — покаялся перед ним и так себя ругал, так ругательски ругал, что даже его расстроил...»

А в «Рассказе собаки» перед нами Твен — художник анималист. Писатель ведет повествование от лица четвероногого друга, словно воспринимает мир его глазами. Сколько боли в том эпизоде, когда щенка уносят в лабораторию, подвергают смертельному эксперименту. И вот «мысли» собаки: «Вот уже две недели, как я не отхожу от ямки, но мой щенок все не показывается. Последние дни меня стал охватывать страх. Мне начинает казаться, что с моим щенком что-то случилось. Я не знаю, что именно, но от страха я совсем больна». Сколько невыдуманного сочувствия к несчастному животному, потерявшему дитя!

Опыт газетчика. Начав как бродячий наборщик, а потом профессиональный газетчик, Твен не раз возвращался к этой поре в своих очерках и рассказах. Таков его окрашенный иронической интонацией очерк «Мои первые подвиги на газетном поприще». Это был в чем-то типичный «американский путь»: подобным входили, как подчеркивалось, в большую литературу, в сферу изящной словесности многие его коллеги-писатели. «Газетные дни» стали бесценной профессиональной школой для Твена. Что они ему дали?

Как журналист Твен считал, что в демократическом обществе его функция — распространять правду, точнее, достоверную информацию. Но, кроме того, «искоренять ошибки и предрассудки, просвещать людей, возбуждать потребность реформ, повышать уровень общественной морали и нравственности. Вспомним о выступлениях «макрейкеров», «разгребателей грязи» в начале 1900-х г. разбудивших общественное мнение, стимулировавших проведение полезных реформ. Марк Твен был тому свидетелем.

Это, конечно, не означало, что Твен благодушно верил, что вся журналистика вдохновлена столь высокой миссией. Отнюдь, нет. В его сочинениях немало язвительных, иронических стрел по адресу разухабистых газетчиков. В гротескно-абсурдистской манере он писал о том, как конкуренция в мире прессы выливается в кровопролитные междоусобицы («Журналистика в Теннеси»); как за освещение определенной специальной тематики берутся люди некомпетентные или просто невежественные («Как я редактировал сельскохозяйственную газету»); как «акулы пера», выполняя чей-то заказ, громоздят ложь, клевету, всяческие небылицы («Разнузданность печати»); как в пылу предвыборных баталий конкуренты ниспровергаются с помощью фантастического компромата («Как меня выбирали в губернаторы»). Он не уставал потешаться над журналистскими шаблонами и стереотипами, над пристрастием газетчиков к дутым сенсациям и скандалам. И сегодня исполнены жгучей актуальности слова Твена: «В современном обществе печать — это колоссальная сила. Она может создать и испортить репутацию любому человеку. Ничто не мешает ей назвать лучшего из граждан мошенником и вором и погубить его навеки». Присовокупим к сказанному о печати и еще понятие: «телевидение».

Но Твен не был бы писателем демократом, приверженным к ценностям американской системы, если бы игнорировал положительные стороны прессы: у газеты «есть кое-какие прекрасные качества, есть силы, оказывающие громадное положительное воздействие...»

Твен журналист взял на вооружение непреложный закон газетчика: материал надлежит подавать ярко и доходчиво. Он дебютировал в прессе Запада, впитав газетную юмористику «фронтира», прибегая к комическому преувеличению, сгущению красок, шаржу, сатирической ретуши, когда образ или событие обретало гротесковые контуры.

Как газетчик он привык к тому, что воздействовать на читателя уместно не только логикой рассуждений, но суммой накопленных фактов и документов. И это объясняет «интегрирование» в текст твеновской новеллистики, памфлетов, даже художественной прозы документального материала, реального или в виде искусственной пародии.

Таковы «письма», подлинные и мнимые, фрагменты очерков, документов, интервью, подборки газетных заголовков, статистические таблицы, фрагменты речей и выступлений и т. д. Обильные документальные «вкрапления» мы находим во многих произведениях, таких как «Подлинная история великого говяжьего контракта», «Подлинная история дела Джорджа Фишера», «Соединенные Линчующие Штаты «Монолог короля Леопольда».

Повествовательные приемы. Синтез приемов, восходящих к фронтировскому фольклору, устному рассказу, популярной лекции или застольной речи, газетной юмористике и провинциальной журналистике, — все это и образует палитру искрометного твеновского смеха. Один из приемов — это остроумное смешение стилей. Рассказ может начаться в возвышенном «ключе» с использованием патетики, библейской терминологии, которые однако перемежаются «низким» вульгарным просторечием.

Другой прием Твена: повествователь внешне невозмутим, когда речь идет о вещах, явно комичных или просто абсурдных. Он смешит, сохраняя полную серьезность.

Еще один прием — мистификация, когда события, выдуманные писателем, подаются как достоверные, документально подтвержденные. Самый серьезный тон Твена ставит читателя в тупик относительно того, где реальность «перетекает» в фантазию. Эффект мистификации достигается и тем, что повествование обычно ведется от первого лица, а сказанное подтверждается ссылками на «свидетельства» и «документы». Таким образом, например, построен рассказ Твена «Моя автобиография», в которой писатель излагает свою «родословную» и приводит фантастические подробности из жизни своих «предков». Прием пародии, вырастающий из комического обыгрывания какого-либо художественного приема, произведения, литературного явления, — один из самых действенных у Твена. Он может быть обнаружен то в явной, то в более скрытой форме во многих его произведениях. Таким образом, Твен выражал свое неприятие определенных художественных явлений. Как заметил Ю.Н. Тынянов, «история пародии самым тесным образом связана с эволюцией литературы».

Неоднократно отмечалось органическое усвоение Твеном поэтики «западного» фольклора, прежде всего, такой его черты, как пристрастие к преувеличению. Фантазия писателя, живая и неуемная, дает себя знать в пристрастии к гиперболам, в комическом нагнетании смешного. В раннем очерке «Письма с Сандвичевых островов» он рисует такой портрет своего соотечественника, мистера Гарриса, давно осевшего на островах: «длинноногого, самодовольного, пустоголового провинциального адвоката», «Если бы его мозги были развиты в такой же степени, как его ноги, он затмил бы мудростью царя Соломона; если бы его скромность равнялась его знаниям, фиалка рядом с ним выглядела бы гордячкой; если бы его ученость равнялась бы его тщеславию, сам Гумбольдт при сопоставлении показался бы таким же темным, как нижняя часть могильной плиты; если бы размеры его тела соответствовали размеру его совести, Гарриса изучали бы под микроскопом; если б его мысли были также грандиозны, как его слова, нам понадобилось бы три месяца, чтобы обойти кругом одну такую мысль; если бы публика подрядилась выслушать до конца его речь, все слушатели умерли бы от старости, а если бы ему позволили говорить до тех пор, покуда он не скажет что-нибудь путное, он простоял бы на задних ногах до трубного гласа в день Страшного суда».

Характеристики Твена нередко меткие, емкие, не без доли комизма. Вот один из примеров: «Род Айленд — племенной завод аристократии, аристократии американского типа, торжище, куда английская знать ездит для обмена своих наследственных титулов на американских невест и звонкую монету».

Сила подробностей. Защитник правды в искусстве, Твен настаивал: жизнь следует изображать в подробностях. И действительно, художественное видение Твена — предельно конкретно. В этом смысле он отчасти напоминает Уолта Уитмена, поэмы которого кажутся порой пространнейшими «каталогами» множества реалий. Однако в отличие от Уитмена, нередко склонного порой к простому перечислению, Твен каждый предмет видит с предельной осязательностью. Такова его замечательная писательская память, о которой он пишет в «Автобиографии»: «Я могу вызвать в памяти широкие луга, их безлюдье и покой; большого ястреба, неподвижно парящего в небе с широко распростертыми крыльями, и синеву небосвода, просвечивающего сквозь концы крыльев. Как сейчас вижу пурпурные дубы в осеннем наряде, позолоченные орешники, клены сумахи, пылающие румяными огнями, и слышу шуршание опавшей листвы, по которой мы бродили. Вижу синие гроздья дикого винограда, висящие среди листвы молодых деревьев, помню их вкус и запах. Я знаю, какова на вид ежевика и какова она на вкус. Помню вкус лесных орехов и финиковой сливы. Помню, как по моей голове барабанили дождем простые и грецкие орехи, когда вместе со свиньями мы собирали их морозным утром, и они сыпались на землю сбитые ветром...» Это лишь малая часть роскошного пассажа, относящегося к впечатлениям детства, бесконечно дорогого Твену.

Буквально взятое наугад описание или сцена — свидетельство счастливой наблюдательности Твена. Вот, например, как он описывает первую трапезу Тома Кенти в должности принца Уэльского: «Том отлично пообедал, хотя и сознавал, что сотни глаз впиваются в каждый кусок, который он кладет в рот и с таким интересом глядит, как он разжевывает этот кусок, будто перед ним не еда, а взрывчатое вещество, угрожающее разнести его на мелкие части и разбросать по всему залу. Он старался быть очень медлительным в каждом движении и вдобавок не делать ничего самому, а ждать, пока специально предназначенный для этой цели придворный не опустится перед ним на колено и не сделает того, что надобно». Уместно вспомнить о массе подробностей, относящихся к психологии детей в автобиографической трилогии; к быту старателей в книге «Налегке»; к достопримечательностям Германии, Франции или Швейцарии в путевых очерках. И эта «сила подробностей» — специфическая черта американской литературы, что было тонко отмечено еще Ф.М. Достоевским у Эдгара По. У последнего, по мысли русского гения, фантастика какая-то особая, «видно, что он американец даже в самых фантастических своих произведениях». Это неприятие всего отвлеченного, тяготение к конкретному мы находим у многих других мастеров американской прозы: у Хемингуэя, Стейнбека, Томаса Вульфа, Фолкнера и других.

Как уже отмечалось, в автобиографической трилогии, в романах о Томе Сойере и Геке Финне в ряде эпизодов пародируется стилистика и образы слащаво-назидательной детской беллетристики; в «Янки...» — присутствует ироническое, комическое «снижение» рыцарских подвигов и деяний, романтизируемых у столь нелюбимого Твеном Вальтера Скотта. Ранний рассказ: «Средневековый роман» (1870 г.) — пародия на всякого рода мелодраматические и «таинственные» сюжеты, посвященные верхушке феодального общества.

Один из блистательных образцов комической пародии на жанр детективно-полицейского расследования является рассказ: «Похищение белого слона». Многоопытные, многочисленные детективы и их амбициозные шефы вкупе с лихими газетчиками, разжигающими сенсационный ажиотаж, предстают в этой, в сущности, абсурдной истории, в смешном виде, поскольку демонстрируют свою полную некомпетентность.

Иронический стиль. Комический эффект, достигаемый Твеном, — следствие его природного острословия. В его стиле тонкая ироничность, неожиданные метафоры, гротесковая ретушь, иногда улыбка в собственный адрес. Юмором пропитаны только художественные произведения Твена; им искрятся его письма. Вот как он описывает свою лекционную деятельность: «Я сказал, что у меня получается не хуже, чем у Марка Твена, и что если бы я выступил перед аудиторией, я показал бы им, как это делается. Затем я стал ждать потопа-ливня приглашений от лекториев. Это был отличный случай для ожидания, редкостный случай, просто неисчерпаемый по своим возможностям. Я жду до сих пор. Приглашений я так и не получил». Или другой пример: «Преподобный Нобл прочел премилую вступительную речь, а потом я прочел свою лекцию. Ее очень хвалили, а преподобный Нобл весьма любезно сказал, что они, возможно, пригласят меня еще раз, если их общество уцелеет после такого испытания». 



Обсуждение закрыто.