Проблема позднего Твена

Последние полтора десятилетия в жизни и творчестве Твена отмечены сатирической яростью, горечью и отчаянием, которые резко контрастируют со сложившимся на протяжении многих десятилетий в сознании читателей-современников образом смеющегося писателя-юмориста и делают Твена одной из подлинно трагических фигур американской культуры.

Начиная с середины 1890-х годов Твен вступает в свой поздний период, имеющий исключительную важность для характеристики его личности и творчества в целом. В свете своего жизненного опыта и под влиянием социальных и политических фактов современности он вынужден отречься от принципов буржуазной демократии вообще и американской буржуазной демократии в частности, служивших для него большую часть его жизни моральной опорой и источником неиссякаемого оптимизма.

Боязнь сделать свои новые взгляды достоянием широкой гласности и неудовлетворенность итогами своей писательской деятельности приводят Твена в этот заключительный период творчества к глубоко тревожащей его мысли о том, что он не выполнил до конца свой долг повинен как писатель, в приукрашивании жизни, в сокрытии истины.

Эта мысль, то в прямой форме, то в виде горькой шутки, проходит почти во всем, что Твен пишет в последние годы своей жизни, в его частной переписке, в разговорах, становится навязчивой мыслью, почти его не оставляющей.

«Меня бесконечно поражает, что весь мир не заполнен книгами, которые с презрением высмеивали бы эту жалкую жизнь, бессмысленную вселенную, жестокий и низкий род человеческий, всю эту нелепую, смехотворную канитель. Странно, ведь каждый год миллионы умирают с этим чувством в душе. Почему я не пишу такую книгу. Потому, что я должен содержать семью. Это единственная причина. Может быть, так рассуждали и другие?..» («Записные книжки», 1895).

«Многие к тому времени, когда им приходится умирать, уже истратили всю правду, которой обладали, и появляются на тот свет с пустыми руками. У меня осталось столько, что там просто ахнут...» («Записные книжки», 1899).

«Если бы я жил на заре творения и узнал бы, что Каин убил Авеля, я не спешил бы высказать свое мнение, а сперва наведался бы к соседям и узнал, что они об этом думают» (из разговоров с Пейном).

«Правила поведения при собачьей драке: пусть ваше тайное сочувствие всегда будет на стороне слабой — это великодушие, но ставку делайте на сильную — это бизнес» (из разговоров с Пейном).

«Только мертвые имеют свободу слова.

Только мертвым позволено говорить правду.

В Америке — как и повсюду — свобода слова для мертвых» («Записные книжки», 1904).

«Человеческий род — сборище трусов, а я не только участвую в этой процессии, но шествую впереди со знаменем в руках» («Автобиография», 1907).

Для своей «Автобиографии», предназначенной им для посмертной публикации, Твен пишет специальное предисловие, называющееся «Из могилы».

Вслушиваясь в эти жалобы, самообвинения и стоны, естественно задаться вопросом: что, собственно, мешало Марку Твену писать и печатать то, что он считал нужным? Лев Толстой в царской России и Золя в милитаристской и клерикальной Третьей республике писали и публиковали то, что считали необходимым предать гласности, независимо от полицейских запрещений или господствующих предрассудков. Почему же в Соединенных Штатах, буржуазной демократии, в течение всего своего существования только и делавшей, что хвалившейся своими буржуазно-демократическими свободами, старый писатель, крупнейший американский писатель, писатель, всеми признанный, с огромными заслугами перед культурой своей страны, не смел громко сказать то, что думал об американской жизни?

Ответ таков: потому, что Марк Твен боялся буржуазного общественного мнения, боялся отдать себя на суд буржуазной Америки.

Твен не был трусом; напротив, с молодых лет в нем можно наблюдать те бесспорные качества характера — искренность, отзывчивость, отвращение к фальши, нежелание мириться со злом, — из которых вырастает моральное мужество, и герои его книг дают нам не раз примеры моральной отваги. Однако писатель, по меткому слову Ван Вик Брукса, «отдал слишком много заложников господствующему классу». Поэтому его действия против интересов американской буржуазии были связаны страхом, сперва реальным, а потом привычным, почти призрачным, но глубоко вошедшим в его натуру и вызывавшим у него страдания.

И это испытание, эта пытка ложью выпали на долю писателя, которого так хорошо знавший его Гоуэллс вскоре после смерти Твена в частном письме назвал «самым правдивым по своей натуре человеком», какого ему, Гоуэллсу, довелось встретить в жизни. Можно ли удивляться, что временами Твен впадал в беспросветное отчаяние? «Если я не умру еще два года, — сказал он однажды Пейну, — то положу этому конец. Покончу с собой».

Жертвы, которые Твен приносил своему страху, не были похвалами капитализму. Похвал капитализму Твен не произносил. Но он ушел в глубокое «рукописное подполье».

То, что Твен напечатал в последние полтора десятилетия своей жизни, критикуя буржуазную цивилизацию, которая вызывала в нем гнев и отвращение, имеет большую ценность. Таковы в особенности «Человек, который совратил Гэдлиберг» и антиимпериалистическая публицистика 1900-х годов.

Однако подлинный Твен поздних лет, поднявшийся из посмертно публикуемого вот уже на протяжении полувека рукописного наследия (публикация эта еще не закончена), — подлинный гигант антикапиталистической литературы в США.

Он умер глубоко несчастливым человеком, писатель, обрекший себя на тяжкую долю — разговаривать с читателем полным голосом лишь из могилы. 



Обсуждение закрыто.