От реки к океану

Отца Сэма, Джона Клеменса, в городе все называли просто судьей. Но судьей он стал вовсе не сразу. Немало довелось ему испытать и немало сменить занятий, прежде чем он достиг своей тихой и, казалось, надежной пристани в Ганнибале, штат Миссури.

А происходил он из другого штата, из Виргинии. Издавна виргинцев отличали суровость и легкоранимая гордость; характер Джона Клеменса был типично виргинский характер. Семи лет от роду он остался сиротой: отец помогал соседу строить дом, упало бревно и задавило его насмерть.

Учился Джон сам, как-то доставал нужные книги и сумел выдержать экзамен на адвоката. Но в адвокатах тогда мало кто нуждался. В необжитых краях на юго-западе США, где прошли молодые годы Джона Клеменса, обычно обходились без юристов: споры решали драками или при помощи посредников, выбранных из местных жителей. Джон переезжал из городка в городок и из штата в штат, заводил торговлю, прогорал и двигался дальше.

В штате Кентукки весной 1823 года он встретился с очень красивой и грациозной девушкой Джейн Лэмптон. Больше всего на свете Джейн любила танцы. Не было вечеринки, на которой бы она не блистала. Здесь, на самом краю тогдашнего цивилизованного мира, ощущалась явная нехватка невест. На вечеринках половине мужчин приходилось, повязав носовой платок на правую руку, танцевать за даму. У Джейн была длинная очередь поклонников. Всех несказанно удивило, что она выбрала некрасивого и небогатого адвоката, человека замкнутого, с суровым выражением лица и низко нависшим над губой крючковатым носом.

Говорили: Джону повезло. А сам он считал, что подлинной удачей была покупка случайно подвернувшегося огромного земельного участка в Теннесси. С детства Твен слышал бесконечные рассказы про неслыханное благоденствие, которое ждет их семью, как только начнут заселять теннессийские края. Главное, не продешевить, когда все набросятся на эти пустоши, которые таят в себе столько богатств: и корабельные сосны, лучше которых не отыскать нигде в Америке, и дикий виноград, чьи лозы тяжелее и слаще, чем у культурных сортов, и залежи каменного угля, и тучные пастбища...

Джон Клеменс не знал, что железная дорога, на которую возлагались особые упования, пройдет мимо его владений, но зато здесь найдут нефть. Это случится, впрочем, через много лет после его смерти; участок к тому времени был давно уже продан и не принес семье ничего, кроме докучливых хлопот да чувства обманутой надежды.

Когда продажа в конце концов состоялась, Твен вздохнул с облегчением. Его с детства угнетало «тяжкое проклятие ожидаемого богатства».

Но пока не нашлось претендентов на теннессийские земли, о богатстве не было и речи. В приданое за Джейн дали несколько рабов, включая ту самую Дженни, которую в Ганнибале купит мерзавец и жулик Биб. А у Джона не было ничего, кроме его адвокатского диплома.

Можно было, конечно, самим приняться возделывать теннессийские наделы, но отец Твена никогда не снизошел бы до того, чтобы сделаться обыкновенным фермером. И молодая семья кочевала из одного захолустного местечка в другое, пока не добралась до Флориды, где Клеменс-старший опять открыл лавку. Правда, как пишет в своих воспоминаниях Твен, его отцу и здесь «ни в чем не было удачи, если не считать того, что родился я».

Это был уже шестой, предпоследний ребенок в семье — и третий из четырех выживших. Детей таскали за собой в седлах и в повозках, перебираясь из Джеймстауна, штат Кентукки, в поселок под диковинным названием Три Притока Реки Вулф, потом в Пелл-Мелл, уже в Теннесси, и наконец во Флориду. Всюду повторялось одно и то же: покупали или наспех строили бревенчатый дом, ко входу прибивали доску, на которой было написано, что тут принимает адвокат Джон Клеменс, а также размещается магазин скобяных изделий, но не находилось ни покупателей, ни клиентов, и вновь укладывались чемоданы, и дорога вела дальше.

Только в Ганнибале отыскался более или менее сносный приют. Помог местный делец Айра Стаут. Он раздобыл для Клеменса судейскую должность и обменял с ним флоридский дом на усадьбу в сравнительно быстро растущем городке. Клеменс и не догадывался, что при этом Стаут его порядком надул. Пришлось залезать в долги. Но ведь когда-то надо было осесть, зажить посемейному.

У ганнибальского судьи была страсть ко всяким изобретениям и проектам. То он загорался идеей пустить пароходы по речкам, которые в летнюю пору и свиньи переходили вброд, то замышлял построить железную дорогу из Флориды в крохотный пыльный городишко, кичливо именовавший себя Парижем, то в своем воображении уже разбивал пышные сады на пустошах, поросших сухой, горьковатой травой. Каждый раз, воспламенившись, он выказывал бурную активность. Но все его планы лопались, как мыльные пузыри, унося последние накопления.

Был он безукоризненно честен, щепетилен в любой мелочи, строг, чопорен и в своих убеждениях тверже кремня. Его недолюбливали. Домашние просто боялись. Горожане предпочитали обходить стороной: завидев издалека высокую сухопарую фигуру судьи в шляпе, из-под которой до самых плеч спадали густые жесткие волосы, сворачивали в переулок. Почти никогда он не улыбался, этот педантичный и скучный человек, который не пропускал ни одного выступления наезжавших в Ганнибал ораторов по религиозным вопросам или политических бонз.

Матери Сэма, должно быть, приходилось с ним нелегко. Она была совсем другая — мягкая, отзывчивая, веселая. Если на ее глазах чинили несправедливость, она бросалась как лев восстанавливать истину и поддерживать слабых — кто бы подумал, что столько отваги скрывается в этой хрупкой и боязливой женщине! Сэм запомнил, как она стеной встала перед городским буяном, наводившим страх на весь Ганнибал, когда тот гнался по улице за своей дочерью, грозя измочалить об нее толстенную веревку.

Правда, и у нее была своя слабость: очень она любила потолковать о своем аристократическом происхождении. Но в Ганнибале происхождением не слишком интересовались. Америка была такая страна, где ценили не дворянские титулы, а практическую сметку, подкрепленную умением терпеливо переносить трудности, с твердой верой дожидаясь своего жизненного шанса и не упуская его, когда он представится. И Клеменсы, и Лэмптоны пополнили быстро растущую армию переселенцев из Европы, устремившихся в просторные американские земли, чтобы успеть побольше захватить да поменьше заплатить, пока все эти сказочные богатства — поля, леса, кишащие рыбой реки — вроде бы никому не принадлежат. Где, как не здесь, самой судьбой было указано построить мир без монархов и верноподданных, без аристократов и религиозных изуверов, без нищеты и бесправия! Ведь природных сокровищ хватит на всех и каждого, и горизонт все уходит да уходит вдаль бесконечно, и ни души вокруг. Поселяйся, распахивай эту землю, снимай по осени обильные урожаи. Живи в согласии со своей верой и со своей правдой, только будь хорошим соседом таким же вчерашним горемыкам, натерпевшимся у себя в Ирландии или в Германии всяких притеснений, а тут, в Америке, наконец-то почувствовавшим себя полноценными людьми.

В 1620 году к безлюдным скалам на Северном Атлантическом побережье прибыл корабль, романтично называвшийся «Майский цветок», а еще тринадцатью годами раньше было основано первое английское поселение в Виргинии, родном штате Джона Клеменса. Так началась история новой страны. Соединенными Штатами Америки она стала именоваться после революции 1776 года и ожесточенной войны с англичанами, продолжавшейся долгих семь лет. Вот тогда-то и хлынул в эту молодую страну широкий поток переселенцев чуть не из всех уголков Европы.

По большей части это были бедствующие крестьяне и ремесленники или разоренные непрерывно бушевавшими в Старом свете войнами торговцы да обедневшие мелкопоместные дворяне. Корабли из Гавра и Дувра прибывали в Бостон и Нью-Йорк один за другим, и на каждом непременно каюты и трюмы были битком, набиты искателями удачи, прихватившими с собой из покинутого дома семейную Библию, несколько самых нужных инструментов, проржавевший от старости мушкет и смену белья. Впереди ждала неизвестность. Но они ехали. На юге обосновались бывшие французы, на севере — вчерашние англичане и ирландцы.

В приморских больших городах они обычно не задерживались, приобретали повозку и двигались дальше, в глубь страны. Никто толком не мог бы сказать, где эта страна кончается, — десятилетиями шли на запад, пока не открылся перед глазами путников другой, Тихий океан. В самом начале прошлого века у Наполеона американским правительством была куплена необозримая территория Луизианы. Наполеон воевал, ему требовались деньги. Пространство, на котором размещается чуть ли не треть нынешней Америки, он уступил за смешную цену в пятнадцать миллионов долларов.

Вскоре по всей этой территории уже прокладывали первые борозды запряженные мулами телеги новоприбывших претендентов на участки. И среди них — фургоны Клеменсов и Лэмптонов, покинувших свои уютные виргинские обиталища. Подобно тысячам других, обе эти семьи проделывали обычный маршрут, все дальше уходя от обжитых, цивилизованных мест. Лет через двадцать пути их пересекутся в Кентукки.

Что было проку кичиться друг перед другом, чьи предки сановитее! Вокруг лежал особый мир — фронтир. Так называли границу, за которой кончались края, где жизнь была уже более или менее налажена, и открывались просторы, еще никогда не видевшие белых людей. Эта граница не была постоянной. Вместе с колымагами переселенцев и лагерями лесорубов, вместе с военными отрядами и мечтателями о легкой поживе она все время двигалась на запад, к Тихому океану.

Историки считают, что фронтир окончательно исчез лишь в самые последние годы минувшего века, когда понастроили городов на всем протяжении политого потом переселенцев пути от Нью-Йорка до Сан-Франциско в Калифорний. Формально так оно и есть. А по сути атмосфера фронтира стала быстро пропадать еще раньше, сразу после Гражданской войны — войны Севера и Юга, — завершившейся в 1865 году. Тогда закончилось строительство железной дороги от одного океанского берега до другого. Теперь можно было с комфортом пересечь Америку за каких-нибудь десять дней. Прежде такое путешествие отнимало несколько недель и было небезопасным.

В годы детства Сэма Клеменса фронтир пролегал где-то посередине современной Америки, у больших озер Мичиган и Эри, вдоль Миссисипи. Начиналось освоение Техаса. Там были великолепные пастбища. Техас, как и Калифорния, Невада, Колорадо, Юта, считался владением Мексики. Но скотоводам-американцам невыгодно было мексиканское управление. Они подняли мятеж, объявили Техас независимым, а потом, в 1845 году, добились его присоединения к США. Решено было округлить западные границы; воспользовавшись пустяковым предлогом, Америка напала на Мексику, и в результате грабительской войны, продолжавшейся неполных три года, все пространство от Миссисипи до Тихого океана отошло под американский флаг.

И снова двинулись в новые края скрипучие телеги переселенцев, целые поезда, растягивавшиеся на несколько километров. Ганнибал словно ожил, стряхнув с себя дремотное оцепенение. Здесь делали последнюю остановку перед переправой через Миссисипи. Недельку-другую готовились к трудной дороге, чинили снаряжение и упряжь, покупали сухари, сахар, соль и, наконец, трогались в путь — за счастьем.

Скольких ожидало на этом пути не счастье, а разорение, крах мечты и ранняя смерть от непосильных нагрузок! Но переселенцам некогда было задумываться о подстерегавшей их опасности. Были среди них и настоящие романтики-первопроходцы, а еще больше было таких, кому не терпелось захватить землю, пока их не опередили конкуренты. Поэтому, напрягая последние силы, они рвались на запад, все дальше и дальше. А по обочинам дорог тянулись скелеты мулов и волов да одинокие могилы, заваленные камнями, чтобы койоты не вырыли костей...

Странная это была жизнь. Со всех сторон обступали лагеря путников непролазные чащобы и болота. Высоченные Скалистые горы с их крутыми снежными пиками вставали на тропе непреодолимой преградой. А те, кто сумел взять эту преграду, видели перед собой бескрайнюю степь, прерию, до самого горизонта поросшую кустами полыни — единственным топливом, какое здесь можно было найти.

По ночам бродили вокруг стоянок хищники, и никто не рискнул бы отойти на десяток шагов, не прихватив с собою ружья. Жили прямо в фургонах или ставили палатки, в которых летом задыхались от зноя, а осенью дрожали от холодов. Зимовать приходилось прямо там, где застал первый снегопад, и, как грибы после дождя, росли городки, поселки, деревни, порой состоявшие из двух-трех недолговечных домов.

На фронтире всех сплачивала одинаковая судьба. И требовалось от каждого не так уж много: твердость духа, смекалка, сильные руки. Других фронтир не принимал. Неженки да нытики не выдержали бы тут и месяца.

Каждый день был заполнен тяжелой работой и суровой борьбой с дикой, неподатливой природой. Природа казалась чудесной, и сами будни фронтира тоже были чудесными, полными невероятных опасностей, неожиданностей, трудностей, о каких и не подозревали, пускаясь в дорогу. На фронтире родились американские сказки и легенды. И почти во всех них прославляются мужество и сообразительность, рассудительность и хитрость. Без таких качеств переселенцу было не обойтись. Обступавший его мир выглядел громадным, таинственным и пугающим. Истории, которые рассказывали на фронтире, заполнены этим ощущением простора, который резко укрупняет любую деталь, придавая черты необычности, величественности и событиям, и людям.

В этих историях все «не по правилам»: герои попадают в немыслимые ситуации, их окружают диковинные вещи, они должны прямо на месте прилаживаться к совершенно невозможным обстоятельствам, поминутно попадая впросак, весело, залихватски вышучивая самих себя, но никогда не теряя присутствия духа и уверенности, что нет на свете ничего такого, с чем бы не справился человек, вышколенный фронтиром.

Позднее подобные истории начнут называть рассказами-небылицами. Это и в самом деле небылицы, только такие, где фантастика и реальность перемешаны до неразличимости, а в чудовищных преувеличениях все равно чувствуется доподлинная правда. Юмор для них обязателен — несдержанный, грубоватый, какой-то дикий, если судить по обычным меркам. Но на фронтире было не до изысканных норм этикета, а истории сочиняли и рассказывали люди, не слишком искушенные в литературных приемах. Они просто повествовали о жизни, какой ее видели изо дня в день. И, сами того не зная, создавали литературу чисто американскую, не похожую ни на одну другую литературу в мире, хотя пройдет не так уж мало времени, прежде чем эти рассказы будут записаны и изданы в книжках.

У Марка Твена тоже очень много таких вот рассказов-небылиц. Он их наслушался еще ребенком — от матери, от ее кузена Джеймса Лэмптона, необыкновенного выдумщика и враля, от многих людей, осевших в Ганнибале, но словно бы все еще живших там, на фронтире, где прошли их лучшие годы. Да и сам Ганнибал тогда еще был типичный городок фронтира. Граница, правда, отодвинулась далеко к тихоокеанским берегам, но нравы и понятия фронтира держались по всей Миссисипи еще долгие годы.

И Сэму нетрудно было представить себе, как тащились через леса и степи караваны, которыми добрались до этих мест его родители, и дядя Джон, и дядя Джеймс Лэмптон. Как на привалах рассаживались вокруг костров и слушали занятные истории про знаменитого лесоруба Поля Баньяна, который как-то сварил себе на ужин целое озеро ухи, или про речного разбойника Майка Финка и его легендарное ружье, называвшееся Всех Застрелю. Как ковбои в Техасе пили кофе с сороконожкой, как Фиболд, первый фермер в Небраске, переженил гусей с акулами — и получились летающие рыбы, как ночевал у медведя в берлоге и мирно с ним беседовал Джонни Яблочное Семечко, странствовавший всегда в одиночку и всюду разбивавший сады.

Наделенный пылким воображением, Сэм вполне отчетливо видел, как, решив перезимовать в какой-нибудь лощине, где есть дрова и вода, пионеры строят и укрепляют новый поселок, как играют в нем свадьбы — рвутся к небу бешеные звуки волынок, подрагивает под расходившимися каблуками земля на плацу, куда собралось все население, кто-то уже свалился и спит под фургоном, на досках грубо сколоченного стола режут необъятных размеров черничный пирог, туши оленей и антилоп дымятся над жарко пылающими кострами, — как зимними вечерами ревут в хлеву мулы, почуявшие приближение медведя, а по весне проводит первую борозду плуг и грачи слетаются проводить пахаря почетным эскортом. Он переносился душой в эти совсем недавние времена, и романтика кружила ему голову; господи, чего бы он не отдал, только бы хоть неделю-другую самому пожить этой необыкновенной и увлекательной жизнью!

Тогда он еще очень многого не знал. Ему не говорили, что среди переселенцев то и дело вспыхивали раздоры и в ход немедленно шли ножи, а то и ружья. Ему не рассказывали ни об эпидемиях, косивших целые поселки пионеров, ни о тяготах их пути, помеченного столькими безвестными захоронениями, ни о гнилой муке, червивой солонине, мошенниках губернаторах, обиралах шерифах. Откуда ему было знать, что, например, в Канзасе, где к середине века был самый центр фронтира, уже много лет враждуют два скотоводческих клана, угоняя друг у друга табуны и калеча, отравляя стада, соперничая в искусстве поджогов и жестокостях расправ, а правительство ничего не может да и не хочет с ними поделать?

Про индейцев тоже большей частью молчали или изображали их кровожадными дикарями, только и норовящими подстеречь переселенца в глухом местечке и вырезать его семью. Но все это была неправда. Земли в Америке хватило бы всем, даже с избытком, но пионеров обычно привлекала как раз та земля, которая уже была занята ее настоящими хозяевами — краснокожими. А значит, краснокожих надо было истребить, чтобы забрать себе их угодья и пастбища. Поначалу индейцы встречали белых людей приветливо, но ответом на их радушие оказалась жестокость.

Вот как описывает бой с индейцами один из его участников; дело происходит в 1811 году в штате Теннесси. «Мы их погнали до самой деревни, а на пороге вигвама сидела старая скво и держала в руках лук. Она его натянула изо всех сил и выпустила стрелу, которая попала прямо в кого-то из наших, убив его наповал. Эта смерть нас так разъярила, что мы дали по старухе залп из двадцати ружей, разорвав ее в клочья. А потом мы стали стрелять всех подряд, как собак, зажгли вигвам и спалили его дотла, а в нем сидело сорок шесть воинов. Какой-то мальчишка кинулся к горящему вигваму, и его мы тоже подстрелили. Он свалился со сломанной ногой и пробитыми руками, на нем горела одежда, а он все полз к порогу. Мы не услышали от него ни стона, хоть было ему и всего-то лет двенадцать. Индейцы сильно гордый народ, и уж коли затронута их гордость, они скорей помрут, чем запросят пощады».

Это пишет Дэви Крокет, прославленный герой фронтира — о нем сложено много легенд. Особой грамотностью он не отличается, но свои понятия выражает откровенно, без утайки. Обычные понятия людей фронтира: индеец виноват уже тем, что не хочет отдать землю, на которой живет, а белый, пусть даже и сжигая индейцев живьем, всегда прав, потому что он белый.

У Крокета был пистолет, не знавший промаха, его отличали холодная голова и бесшабашный нрав. В иных ситуациях он умел проявлять и великодушие, и чувство справедливости — за это его и любили, выбрали депутатом в Конгресс, передавали из уст в уста рассказы про его доблесть. Только куда девались все эти прекрасные качества, когда Крокет сталкивался с индейцами! Здесь он становился свиреп и беспощаден, да еще хвастался жестокостями, о каких другой постарался бы по крайней мере не вспоминать.

Индейцы ушли в глухие леса, жили впроголодь, вымирали целыми племенами, но упорно отказывались работать на поработителей. С ними приходилось постоянно быть начеку — в тех областях, которые примыкали к фронтиру, атмосфера оставалась накаленной. К тому же сюда, скрываясь от властей, бежало множество уголовников и казнокрадов. На фронтире не заглядывали в их прошлое, кое-кто из них стал здесь шерифом, или налоговым инспектором, или даже мэром какого-нибудь новоотстроенного городка.

Однажды по пути в Неваду — это было уже в годы Гражданской войны — Твен завтракал в обществе некоего Слейда, личности по-своему знаменитой. На совести Слейда было двадцать шесть убийств, никто не хотел стать двадцать седьмым в этом списке. Такое могло произойти с кем угодно. Не тратя лишних слов, Слейд рассчитывался с обидчиками при помощи револьвера.

В юности он совершил убийство и удрал от правосудия на фронтир. Тамошнее начальство оценило его крутой характер и знание повадок всяких головорезов. Слейда назначили кондуктором дилижанса, перевозившего пассажиров и почту по здешнему единственному тракту, который давно облюбовали бандиты. Он быстро с ними расправился и пошел в гору. Через год-другой не было во всей округе человека могущественнее, чем Слейд.

Никакого намека на законность в этих местах не существовало. Убивали непрестанно, и считалось, что так и нужно улаживать любое недоразумение. По местному кодексу чести свидетели должны были помочь убийце ликвидировать следы преступления, не то самих свидетелей отправляли на тот свет. Забрав власть на своем участке, Слейд собственноручно вешал и расстреливал грабителей, а заодно сводил счеты со старыми противниками. Его предшественник, смещенный с поста начальника дороги, скрывался в предгорьях, пока не был изловлен подручными Слейда, который не без удовольствия выполнил функции и судьи, и палача. Рассказывали, что перед похоронами он отрезал покойнику уши и имел обыкновение носить их с собой в кармане.

Слейд царил на перегоне несколько лет. Он врывался в дома чем-нибудь ему не понравившихся людей, выбрасывал на улицу их обитателей и всячески над ними измывался. День для него был прожит зря, если не произошло очередной перепалки, заканчивавшейся либо поспешным бегством врага, либо поножовщиной. Но кончил он плохо. Доведенные до озлобления выходками Слейда, рудокопы с окрестных серебряных рудников объединились в большой отряд. Слейда схватили и повесили, постаравшись соблюсти законную процедуру: был выбран суд и оглашен приговор. Для невадцев это было в диковинку. Там признавали только закон силы.

Такой вот была реальная жизнь фронтира, которую Марк Твен еще успел повидать и у себя в Ганнибале, а потом на Миссисипи и в Неваде. Много было в ней грязи и насилия, много тягот и лишений, разочарований и обид на судьбу. Но было и другое.

Пионерам все предстояло начинать заново, все делать самыми первыми — прокладывать пути, строить поселки, распахивать поля и налаживать такие отношения друг с другом, когда героем становится тот, кто проявил особую отвагу и особое хладнокровие в нелегких испытаниях, а не тот, кто унаследовал знатность и богатство. Эти отношения так и не наладились: фронтир уходил на запад, а там, где недавно стеной стояли девственные леса, уже бурлила привычная для Америки деляческая суета и господствовали алчность, коварство, обман. И уже слабела память о том, что когда-то пионер был человеком свободным, независимым, самостоятельным — сам устраивал свою жизнь, не оглядываясь на нормы расчетливости да скопидомства, не прислушиваясь к голосам, твердившим с амвона о греховности и огненной геенне. Но остался юмор фронтира, присущий ему здравый смысл, отличавшее его людей стремление жить в согласии с природой, в самих себе сохраняя естественность и свободу, которые пленяли переселенца, как только он оказывался в привольных западных краях.

И в книгах Марка Твена будет долго храниться отблеск этой мечты о том, какой полнокровной, радостной, человечной могла бы стать жизнь, если бы люди в его стране остались такими, какими когда-то были на фронтире — находчивыми и энергичными, добрыми и смелыми, чуточку хвастливыми, подчас смешными, но зато по-настоящему свободными. Пройдет время, и он убедится, что это всего лишь мечта, несбыточная в реальных американских условиях, да и сам фронтир предстанет перед ним без романтической дымки, затуманивающей истину. Тогда к его жизнерадостному смеху все чаще начнут примешиваться ноты горечи, раздражения, отвращения. Развеется иллюзия, которой он так долго доверял.

Только все это произойдет еще очень и очень нескоро.

А сейчас он школьник Сэм Клеменс, самый непоседливый и живой сорванец во всем почтенном Ганнибале. Ему четыре с половиной года. Сегодня его в первый раз привели к миссис Горр, которая учительствует в скособоченном домике на южном конце Главной улицы. Чудесный день ранней осени. В открытое окно хорошо видна Кардифская гора, где так славно поиграть в прятки.

Скрипят перьями ученики, ветерок перелистывает страницы тетрадок, ровно, как гудение шмеля, звучит голос самой миссис Горр, читающей вслух из Евангелия. «И кто на кровле, тот да не сходит взять что-нибудь из дома своего... И кто на поле, тот да не обращается назад взять одежды свои... Просите, и дастся вам...»

Что, что? А может, взять да и попросить? Вон у Маргарет, дочки булочника, прямо на парте лежит большущий имбирный пряник. И Маргарет как раз смотрит в сторону. Молитва наскоро сотворена, и пряник уже в руках у Сэма. Как быстро вняли его просьбам на небе! Пожалуй, стоит попросить еще чего-нибудь.

Потом его перевели во вторую ганнибальскую школу. Эту школу теперь хорошо знают во всем мире, потому что Твен ее описал в «Приключениях Тома Сойера». Преподавал в ней мистер Доусон, учивший всем предметам сразу. Ученики сидели все вместе в одной просторной комнате: старшему из них было двадцать пять лет, младшей — семь. Уроки готовили прямо в школе; наспех вызубрив задание, Сэм только и дожидался удобной минуты, чтобы улизнуть со своим лучшим другом Уиллом Боуэном, сыном местного пожарного начальника, на пристань, где их уже поджидал Том Блэнкеншип, отроду ничему не учившийся переросток, который щеголял в драных панталонах, доходивших ему прямо до подбородка, и чуть не круглый год разгуливал босиком.

Правда, на третий год Сэм начал иногда задерживаться в школе, даже сделав все уроки. Дело заключалось вот в чем: появилась новая ученица, у которой были тяжелые золотистые косы и глаза цвета небесной лазури. Мальчишки дрались за честь проводить ее из школы домой. Имя ее было Энн Лори. В «Томе Сойере» ее зовут Бекки.

У мистера Доусона был обычай по пятницам выдавать лучшим ученикам медали за старание и успехи. На одной медали было написано «Вежливость», на другой — «Правописание». Первую всегда получал Джон Робардз, золотушный и до приторности благовоспитанный тихоня, которого Сэм ненавидел всей душой. А вторая медаль неизменно доставалась Сэму. Иногда для разнообразия они менялись с Джоном своими бляшками. Учитель возмущался: ну кто же не знает, что Робардз и собственное имя пишет с ошибками, а Клеменса следовало бы сечь каждый день за его острый язык и скверные манеры!

Зато писал Сэм бегло и правильно. Но совсем не дорожил этим своим талантом. Энн Лори очень хотелось тоже получить медаль, и как-то Сэм нарочно пропустил букву «р» в слове «февраль». Да ради Энн он бы пропустил все буквы на свете, только бы провожать ее каждый день.

Школа его вовсе не интересовала. А скоро с нею пришлось распрощаться навсегда.

В марте 1847 года отец Сэма сильно простудился, по служебной надобности проскакав под ливнем со снегом в Пальмиру, центр округа. Началось воспаление легких, и через несколько дней он умер. Дела судьи Клеменса к этому времени были вконец расстроены. Тот самый Айра Стаут, который способствовал его переезду в Ганнибал, просто душил судью векселями, предъявляемыми к оплате.

Чтобы избавиться от долгов, потребовалось продать не только дом, но даже посуду и постельное белье. А Сэм ушел из школы, поступив рассыльным к типографу Аменту, который издавал жалкий листок, по недоразумению называвшийся газетой. Денег Амент не платил, но предоставлял своему двенадцатилетнему мальчику на побегушках жилье и стол, а время от времени дарил ему старое рванье, которое отказывались носить его собственные дети.

Рабочий день Сэма начинался с зарей. Надо было убрать помещение, разжечь печь, принести из колодца воду. Затем, еще до завтрака, смазать печатный станок и приготовить бумагу. Листок выходил раз в неделю, по четвергам. Сэм спозаранку пускался в путь, доставляя газетку сотне ее подписчиков.

Кормили у Аментов неизменной тушеной капустой, хлеба отрезали один кусочек. Хозяйка дома за трапезой не спускала глаз с сахарницы: упаси боже, кто-нибудь бросит в стакан лишнюю ложку! Ночами Сэм воровал из погреба лук и картошку, варил похлебку в укромном уголке типографии. Порой, не выдерживая, он сбегал; миссис Клеменс заставала его спящим мертвым сном на кухонном полу.

Старший брат Сэма, Орион, надумал издавать собственную газету — «Юнион». Подписчики платили кто чем мог, стол редактора был завален репой и мануфактурой, а если человек приносил деньги, на него смотрели как на чудака.

В «Юнион» состоялся литературный дебют Сэма. Он описал пожар, вспыхнувший в подвале редакции средь бела дня, и небрежную храбрость местного щеголя Джима Вейлса, который проходил мимо и помог потушить разбушевавшийся огонь. Автору не исполнилось еще и шестнадцати лет.

Скоро газета Ориона обанкротилась. В Ганнибале делать было нечего, и в одно прекрасное утро Сэма Клеменса увидели с тощим саквояжем в руках на пристани, к которой приближался пароход, идущий на Сент-Луис. Пройдет тридцать шесть лет, прежде чем он снова посетит свой родной городок. Но Ганнибал останется с ним навеки, чтобы снова и снова оживать на страницах, подписанных именем Марка Твена.

В Сент-Луисе он случайно прочел об экспедиции лейтенанта Херндона по Амазонке и Андам: снежные пики гор, а у подножий — кокосовые рощи, банановые деревья, прогнувшиеся под тяжестью плодов, сказочная роскошь тропиков. Он непременно, непременно увидит все это своими глазами. Сэм добрался до Нового Орлеана. Там ему сообщили, что ближайший рейс в Бразилию будет лет через пятнадцать, а может, и позднее.

На пароходе он свел знакомство с лоцманом Хорэсом Биксби. Больше в Новом Орлеане он никого не знал и, потолкавшись в доках, отправился к Биксби с просьбой взять его на выучку. Столковались на том, что Сэм станет «щенком» у Биксби и будет с ним плавать, пока не овладеет профессией, а впоследствии отдаст за эти уроки пятьсот долларов из своих заработков. Так состоялось его посвящение в речники. Он и через много лет будет благодарить судьбу за то, что оно произошло. «Поистине все на свете суета сует, кроме лоцманского дела».

А между тем это было трудное и опасное дело. По всей реке — от Нового Орлеана до Кеокука, в самых верховьях, — тогда не было ни единого маяка. Корабли шли и днем, и ночью, и в паводок, и в мелководье, и в солнечную погоду, и в непроглядный туман. Катастрофы были обычным явлением. Давали течь трюмы, рвались котлы, а газеты печатали длинные списки погибших.

Однажды в таком списке Сэм прочел имя своего младшего брата Генри. У Корабельного острова под Мемфисом взорвалась «Пенсильвания» — пароход, на котором Сэм плавал помощником лоцмана до этого злополучного рейса. Генри отшвырнуло взрывной волной на добрых полсотни метров, но он поплыл назад, спасать барахтавшихся среди обломков, и глотнул полные легкие горячего пара.

Были на реке особенно коварные места: Шляпный остров, где пошло ко дну чуть не три десятка пароходов, Ореховая излучина, цепочка подводных камней, известная под названием Старая наседка с цыплятами. Владельцы не слишком заботились о безопасности плавания, пароходы строили второпях, а котлы не испытывали — некогда. Других дорог, кроме речной, в ту пору не существовало, пассажиров и грузов становилось с каждым годом все больше, и пароходные компании процветали: гребли деньги лопатой, а на остальное им было наплевать.

Лоцманам, правда, платили хорошо. Да и как иначе? Ведь лоцман был на реке первой фигурой. На всем пути протяженностью в тысячу триста миль1 лоцман должен был знать назубок каждую отмель, каждый опасный поворот, каждое незримое препятствие. Память ему требовалась феноменальная: какой-нибудь неприметный пригорок или дерево, одиноко растущее на берегу, служили незаменимым указанием — вот сразу за этим пригорком два года назад затонула баржа, а прямо против этого дерева начинается длинная подводная скала. Клади руля влево, не то самый надежный пароход пропорет брюхо, и тогда уж ничто не поможет.

Мудреной наукой судовождения Твен овладевал несколько лет. Настал наконец день, когда он сам ушел в рейс лоцманом. Он полагал, что его призвание определилось. Но в апреле 1861 года под фортом Самтер в Южной Каролине прозвучали первые залпы начавшейся Гражданской войны. Пароходы были тут же реквизированы воюющими сторонами. Навигация по Миссисипи прервалась на четыре военных года.

Никогда больше он не встанет за штурвал. После войны через прилегающие к Миссисипи штаты провели железную дорогу, придумали буксир, способный тянуть за собой сразу десяток барж, появились постоянные бакены, и лоцманское дело пришло в упадок. Для Твена оно останется самым прекрасным занятием на свете. И он будет писать о лоцманах, о пароходах, о реке с такой нежностью, какую способно пробудить лишь самое дорогое воспоминание в жизни.

Да так и должно было быть. На реке прошли его лучшие годы. И кроме того, во времена его юности лоцман, быть может, оставался единственным по всей Миссисипи по-настоящему свободным человеком. Он никому не подчинялся и ни от кого не зависел. Он был всегда в пути, его горизонт не замыкало монотонное однообразие повседневного житья-бытья в каком-нибудь богом забытом Ганнибале.

Перед ним проходила во всех своих контрастах живая жизнь, и, вглядываясь в ее бесконечно изменчивые облики, лоцман лучше всех других мог судить о том, где в этой жизни правда и где ложь, где величие, а где уродство, где истина, где — заблуждение.

Очень разные люди были эти лоцманы, но что-то объединяло их всех. Наверное, понимание, что лоцман обязан покинуть тонущее судно последним. О катастрофах они не любили вспоминать, зато сколько было разговоров о коварстве реки, о меняющемся русле, ураганах, вызывавших оползни и разрушения по берегам, обмелениях, разливах, штормах. О капризах пассажиров, требовавших среди ночи подвести судно точно к тому пустынному месту, где их ожидал высланный из дома кучер-негр. И о разных смешных случаях, помогавших переносить тяготы лоцманского ремесла.

Подшучивали над неопытностью «щенков» и их нелепыми промахами, обычными, пока «щенок» не привыкнет к службе. Посмеивались и над патриархом лоцманов Селлерсом, которого почтительно и иронически называли «наш праотец». Селлерс провел первый пароход по Миссисипи; это было очень давно, еще в 1811 году. Теперь он жил на покое в Новом Орлеане и время от времени пописывал статейки, в которых повествовал о различных происшествиях на реке, пересыпая свой рассказ глубокомысленными заключениями и назидательными советами. Торжественный стиль его заметок вызывал дружный хохот лоцманов. Их смешила даже стоявшая под этими статьями подпись: «капитан Селлерс». Ведь на самом деле вся власть на корабле, пока не закончится рейс, принадлежала лоцману. А капитан лишь распоряжался погрузкой да выгрузкой.

Капитанами обычно бывали неотесанные парни, любившие изображать бывалых людей. Они соперничали друг с другом в виртуозности ругани и отличались на редкость зычными голосами. Лоцманы знали толк в искусстве изысканного разговора, одевались с подчеркнутой строгой простотой и держались достойно, как боги.

Для жителей Теннесси, Миссури, Луизианы они и впрямь были богами. С Гражданской войной все это кончилось — и исключительное положение, которое прежде занимал лоцман, и его независимость, и полная опасностей, но все равно прекрасная романтика его ремесла. В затяжной кровопролитной схватке Север одолел. Юг и начал наводить на поверженном Юге свои порядки: строить, производить, торговать... Жизнь переломилась, и лоцманская вольница ушла в предания.

В 1882 году, когда уже был напечатан «Том Сойер» и имя Марка Твена узнала вся читающая Америка, он предпринял поездку по местам своей юности. На реке все переменилось, она опустела и словно замерла. Можно было плыть целый день и не увидеть ни одного встречного парохода. Состарившиеся лоцманы доживали свой век, вспоминая былые времена.

А Твену все казалось, что вот сейчас, за ближайшим поворотом, река опять откроется такой, какой она когда-то была. И снова он увидит длинные плоты с шалашом посредине, где отдыхают мускулистые, загорелые сплавщики, и вереницы угольных барж, и торговые баркасы, и мелкие шлюпки, идущие на веслах, — фермерская семья отправилась в гости к соседям, — и веселую суету у пристаней, и высокие столбы черного дыма из пароходных труб. Услышит перепалку помощника капитана с пассажирами, столпившимися на трапе, визг лебедок, поднимающих на борт мешки с зерном и кипы хлопка, свист пара, вырывающегося из клапанов. Вернется в тот мир, который ушел навсегда вместе с его молодыми годами и навсегда сохранил для него обаяние свободной и радостной жизни.

* * *

Свой последний рейс он выполнял вверх по реке, к Сент-Луису. С берега пароход обстреляли. На причале в Сент-Луисе почти все мужчины были вооружены.

Гражданская война расколола Америку пополам. Южная Каролина и еще шесть южных штатов объявили себя независимыми от американского союза и образовали конфедерацию. Они поклялись, что не допустят отмены рабства, чего добивался новоизбранный президент страны Авраам Линкольн.

Штат Миссури, где был расположен родной Твену город Ганнибал, поначалу хотел остаться в стороне от конфликта. Но правительство, опережая южан, ввело в штат Миссури свои войска. Тогда губернатор штата призвал к сопротивлению. Повсюду стали возникать отряды ополченцев, называвших себя милицией.

Твен в эти дни находился в Ганнибале. Ночью человек пятнадцать парней, с которыми он еще недавно играл в пиратов, собрались в укромном местечке, выбрали капитана и образовали военное подразделение. Твен был назначен лейтенантом. Отыскали старинные ружья, кинжалы и сабли. А под утро выступили в поход.

Почему Твен решил сражаться на стороне плантаторов-южан? Он, наверное, и сам бы не смог ответить вразумительно. Выросший среди негритянских ребятишек, страстно почитавший дядюшку Дэна и с детства ненавидевший работорговцев да надсмотрщиков, он бы должен был, кажется, всем сердцем откликнуться на благородный призыв Линкольна покончить с рабством, этим позором Америки. Но в ту пору он был совсем молод и не слишком задумывался над собственными поступками. Ему показалось, что северяне своим вторжением глубоко оскорбили родной ему штат. Все вокруг кричали о попранной независимости Миссури, ни о чем другом. И Твен поддался этому угару глупой патриотической воинственности.

Свою армейскую службу он потом вспоминал как сплошную комедию, лишь под самый конец принявшую другой, жестокий оборот. Ганнибальские ратоборцы дали отряду пышное имя «Всадники из Мариона» — так назывался округ, включавший в себя Ганнибал. Всадники — пока что на своих двоих — отправились к близлежащей деревушке и там расположились на постой в ожидании врага. Фермеры встречали их с распростертыми объятиями, щедро кормили, снабжали мулами и лошадьми да произносили высокопарные речи о священном долге и отпоре врагу. Но враг что-то не появлялся, и война до поры до времени выглядела для новоявленных воинов лишь забавным приключением.

Разбив лагерь на берегу лесного ручья, с утра до ночи купались, ловили рыбу и уплетали грудинку, которую так вкусно готовят по-деревенски. Правда, в амбарах, где всадники устраивались на ночь, было полно крыс; в них швыряли кукурузными початками, промахивались, будили соседей, и начиналась драка — кровь лилась из расквашенных носов, но это была единственная пролитая кровь.

Раз в два-три дня прибегал с какой-нибудь фермы негр, чтобы сообщить, что приближается неприятель. Тогда поспешно снимались с места и производили отступление — все равно куда, только не навстречу противнику. Один фермер, приютивший их после подобного маневра, заметил, что ганнибальская армия воистину непобедима — ни у какого правительства не хватит денег на подметки своим солдатам, если оно вздумает преследовать рыцарей из Мариона.

Но однажды заржавленные винтовки все-таки вступили в дело. Твен с пятью своими товарищами стоял в дозоре на развилке дорог. Была лунная ночь; из лесу выехал всадник, раздался залп, и человек свалился на землю. Стрелявшие бросились к нему — он был в штатском, не имел при себе оружия и что-то лепетал о своей жене и ребенке. Жгучий стыд и раскаяние испепелили душу Твена. В эту минуту он бы немедля расстался с собственной жизнью, если бы такой ценой удалось воскресить погибшего.

А на следующий день стало известно, что из Сент-Луиса вышел целый полк северян под командованием Улисса Гранта — искусного военачальника, который потом станет во главе правительственных войск и после войны будет избран американским президентом. С Грантом шутки были плохи; посовещавшись, решили объявить о самороспуске отряда и двинулись по домам.

На этом война для Твена закончилась. Он твердо решил, что больше не будет убивать незнакомых людей, которые не сделали ему никакого вреда. И, сложив чемоданы, отправился вместе со своим братом Орионом на Дальний Запад, в Неваду.

Тогда Невада еще не получила права штата — она именовалась территорией и участия в войне не принимала. Ориону Клеменсу выхлопотали должность секретаря губернатора этой территории, а Сэм стал секретарем секретаря. Будущие служебные обязанности его не волновали, зато дразнили воображение россказни про богатства, которые валяются в Неваде прямо под ногами. Вскоре после того, как Неваду бесцеремонно отобрали у мексиканцев, там было найдено серебро. И тут же авантюристы со всей Америки начали съезжаться в эти дикие края на поиски удачи.

Путь туда был долгий и трудный. Две недели приходилось трястись на почтовых мешках по тракту, где заправляли лихоимцы, по которым давно плакала виселица. Вокруг, насколько хватало глаз, лежали солончаки. Каждые полсотни миль попадалась станция — приземистые домики из бурого кирпича под соломенными крышами, трактир, где на земляном полу стоял открытый мешок муки и валялось несколько кофейников, которые никогда не мылись. Ели на засаленных досках колченогого стола, окруженного свечными ящиками, заменявшими стулья. Смотрители и служащие спали тут же, на прогнивших тюфяках, и никогда не расставались с испытанным кольтом.

Вот в какие места занесла судьба Сэма Клеменса, уже открывшего в себе писательский дар, но пока не помышлявшего сделать литературу своей профессией. Он, как все, намеревался в Неваде быстро разбогатеть, напав на плодоносную серебряную жилу, и облачился в потрепанную шляпу, синюю шерстяную рубаху и грубые рабочие брюки, заправленные в сапоги. На службе делать ему было нечего, жалованья он не получал, но не расстраивался — найти бы богатую залежь, ведь другим удается. С утра до ночи рыскал по окрестностям старательской столицы Вирджиния-Сити, ставил заявки, промывал грунт, убеждался в ошибке и, что ни день, просыпался с твердой надеждой, что уже нынче-то ему непременно повезет.

Про любимчиков фортуны рассказывали на каждом углу. Кое с кем из них Твен был хорошо знаком. Обычно это были люди грубоватые, кичливые и на удивление невежественные. Они привыкли действовать подкупами и взятками, жульничали и водили за нос доверчивых компаньонов. В ходу был прием, известный как подсаливание жилы. С нового участка брали на пробу грунт и отправляли его на обогатительную фабрику, чтобы установить содержание серебра. В этот грунт подмешивали действительно богатой руды или даже растолченные в порошок серебряные монеты. Анализ на фабрике давал удивительные результаты, организовывалась компания, акции шли по большой цене. А мошенник, облапошив простодушную публику и выжав большие деньги из клочка земли, не годной и для пастбища, норовил побыстрее убраться из Вирджиния-Сити.

О невезучих старателях говорили: «Пришел с начинкой, ушел без потрохов».

Кто-то пускал себе пулю в лоб, кто-то, смирившись, становился обыкновенным чернорабочим и промывал чужую руду. А разбогатевшие — тут их называли набобами — соперничали друг с другом по части крикливой роскоши своих особняков и экипажей. Они разъезжали по Европе, скупая всякую дрянь, которую не умели отличить от предметов настоящей старины, и были убеждены, что подают достойный пример правильной жизни. Однажды Твен плыл на пароходе вместе с одним из крупнейших невадских богачей Смитом. Пассажиры заспорили, сколько миль пройдет судно за круглые сутки, каждый черкнул на листке свой ответ и запечатал его в конверт. В назначенный срок помощник капитана сообщил, что было пройдено 208 миль. Смит радостно захлопал в ладоши, уверенный, что вышел победителем. Он ведь назвал близкую цифру, 209 миль. И записал ее так: «2009» — двести, а потом еще девять.

Но счет деньгам набобы знали хорошо. И попусту не расходовали ни цента. Главная улица Вирджиния-Сити украсилась конторами предпринимателей, ворочавших миллионами, а также вывесками бесчисленных кабаков, увеселительных заведений, полицейских участков; в конце ее красовалось здание тюрьмы, которая никогда не пустовала. Бум был в полном разгаре. Преследуя петляющую жилу, прокладывали тоннели через весь город, и в помещениях поминутно вздрагивали стулья от взрывов, производимых под домом на глубине, десятка метров. Над городом висело плотное облако известковой пыли.

Невада тех дней оставалась фронтиром во всей его нетронутой красочности. У любого жителя Вирджиния-Сити была своя разработка, сулившая сказочные богатства в самом близком будущем, но пока все эти шахты — «Султанша», «Бумеранг», «Серый орел», «Умри, но добудь» — не приносили ровным счетом ничего, и половина населения старательской столицы безнадежно увязла в долгах мяснику и булочнику. Орудовали грабители и убийцы, окруженные особым почетом сограждан, видевших образец твердости характера в каждом, кто, по местному выражению, «держал частное кладбище», регулярно пополняющееся трупами соперников и просто неугодных тому или иному из королей преступного мира.

Твен с головой ушел в эту лихорадочную жизнь. Как старатель он не знал успеха. Зато он стал на Дальнем Западе первоклассным журналистом. В Вирджиния-Сити издавалась газета «Энтерпрайз», Твен носил туда заметки и истории о старательских буднях, а потом сделался профессиональным репортером. Работать приходилось каждый день, и помногу: не хватало материала. День напролет скитался он по городу и его окрестностям, чтобы вечером описать очередное убийство или обвал в шахте, чью-то баснословную удачу, чье-то мгновенное разорение, драку в салуне, где схватили за руку матерого карточного шулера, прибытие новой партии переселенцев, стычки с индейцами, пожары, махинации невадских воротил.

Ему объяснили: в газете не должно быть никаких «насколько нам известно», «предполагается», «ходят слухи», должны быть только факты или выдумки, но скроенные так ловко, что публике ни за что не догадаться, морочат ее или говорят правду. Все дело в тоне, каким написана статья, — напористом, уверенном, не допускающим и тени недоумений. Хорошо подпустить два-три красивых описания с неизбежными «розовыми закатами», «серебристым лунным светом», «огненным дыханием раскаленной прерии» и другими дежурными выражениями в том же роде. Неплохо и разнообразить отчет несколькими мудреными словами вроде «ультиматума» или «трансплантации» — смысла их никто все равно не уловит, но они внушают почтение к образованности автора. А самое главное — не смущаться ни преувеличениями, ни заведомым враньем, публика любит все занимательное и легко простит даже самые грубые ошибки и логические нелепости, лишь бы статью было интересно читать.

Нехитрыми тайнами газетного ремесла Твен овладел в мгновение ока. Только он не удовлетворился приобретенными навыками. Самого его интересовали не местные новости, всегда одни и те же, а черточки особого и неповторимого жизненного уклада, какой мог существовать только на фронтире. И свою записную книжку он заполнял зарисовками, которые газете были не нужны. Вот он двумя штрихами рисует трактир, где сегодня обедал: в углу стоит двустволка, хозяин выстрелом извещает, что суп на столе, а второй ствол остается заряженным на случай недоразумений при оплате. Вот еще одна картинка — как в Неваде держат пари: какой-то оборванец показывает принадлежащего ему петуха и предлагает джентльменам, поставив доллар, выдрать этому петуху ноги одним резким движением руки, — выигравший приобретает бесплатное мясо для куриного бульона, проигравший прощается со своим долларом. А вот уже и набросок истории про знаменитую скачущую лягушку — с нее в 1865 году начнется писательская слава Марка Твена.

Он еще не задумывается, зачем ему эти записки, эти моментальные снимки неустоявшейся, вздыбленной жизни, где бездна грубого и смешного, драматического и комического. Беспечальное, беззаботное житье бродяги остается для него высшим благом и счастьем. Лишь бы скитаться, не обременяя себя багажом, по бесконечным просторам от реки до океана, почаще менять обстановку, не засиживаться, не увязать в монотонной размеренности провинциального быта. Ведь столько яркого, столько интересного вокруг!

Серебряная лихорадка пошла на спад, и для Твена закончились веселые невадские деньки. Он уехал в Калифорнию, в Сан-Франциско — очень красивый большой город, лежащий по берегам бухты Золотые Ворота. О будущем он не размышлял всерьез, знал только, что оно, по всей видимости, окажется тесно связанным с газетой.

Тогда он еще не догадывался, что открывается его новая жизнь — писательство.

Примечания

1. Миля (морская) — единица длины, равная 1852 м. 



Обсуждение закрыто.