Глава XXIII. Час близится

В молодости мы легко впадаем в отчаяние — так было со мной и Ноэлем. Но зато и надежда легко воскресает в юных сердцах — так было и с нами. Мы снова вспомнили неясное обещание Голосов и повторяли друг Другу, что избавление было обещано «в последний миг»; тогда он еще не наступил, но теперь уж наверняка наступил, теперь-то и придет избавление: подоспеет король, подоспеет Ла Гир, а с ним наши старые боевые товарищи, а за ними вся Франция! Мы снова повеселели, и нам уже слышался бодрящий звон стали, боевые кличи и шум схватки; нашему воображению уже рисовалась пленница на свободе, без оков, с мечом в руке.

Но этой мечте не суждено было сбыться. Поздно вечером вернулся Маншон и сказал:

— Я только что из темницы. У меня есть к тебе поручение от несчастной девушки.

Поручение ко мне! Если бы он наблюдал за мной, я, вероятно, выдал бы себя, — он увидел бы, что мое равнодушие к судьбе узницы было притворным: я был застигнут врасплох и так взволнован, так тронут оказанной мне честью, что мои чувства, вероятно, отразились у меня на лице.

— Поручение ко мне, ваше преподобие?

— Да. У нее есть до тебя просьба. Она сказала, что заметила моего писца, то есть тебя, и что у тебя доброе лицо, — не окажешь ли ты ей услугу? Я поручился, что ты не откажешь, и спросил, в чем дело. Она сказала, что хочет просить тебя написать письмо ее матери. Я сказал, что ты, конечно, напишешь; что я и сам охотно это сделаю. Но она ответила: «Нет, вы и без того обременены хлопотами, а молодому человеку нетрудно оказать эту услугу неграмотной, которая не умеет писать». Я уже хотел послать за тобой, и она просияла. Бедное, одинокое дитя, можно подумать, что ей обещали свидание с другом! Но мне не разрешили. Я долго добивался, но сейчас там очень строго, и вход воспрещен всем, кроме должностных лиц. Как и вначале, к ней не допускают никого из посторонних. Я вернулся и сказал ей об этом; она вздохнула и опять запечалилась. Вот что она просит тебя написать матери... слова какие-то странные и непонятные, но она сказала, что мать поймет. Ты должен написать ее родным и землякам, что она любит их всем сердцем, но чтобы они ни на что не надеялись, потому что нынешней ночью ей опять являлось в видении Дерево, и это уже третий раз за год.

— Да, непонятно!

— Правда, непонятно? Но она именно так просила передать — говорит, что родители все поймут. Потом она глубоко задумалась и стала шевелить губами; я разобрал несколько слов. Она их повторила несколько раз, и казалось, находила в них утешение. Их я тоже записал, думая, что они как-нибудь связаны с ее письмом и тоже пригодятся; но нет — это какие-то обрывки, случайно возникшие в ее усталой голове. По-моему, они ничего не значат, во всяком случае к письму они не относятся.

Я взял у него листок и прочел то, что ожидал прочесть:

В годину бед, в краю чужом
Явись нам, старый друг...

Последняя надежда исчезла. Теперь я это знал, Я понял, что письмо Жанны предназначалось не только ее родным, но и мне с Ноэлем; Жанна хотела уничтожить у нас напрасные надежды и сама подготовить нас к удару; это был приказ нам, ее солдатам: снести испытание, как подобает, нам и ей; смириться перед Божьей волей и в этом найти утешение. Это было похоже на нее — она всегда думала о других, а не о себе. Да, она печалилась о нас, она вспомнила о нас, смиреннейших из ее слуг, она пыталась смягчить наше горе, облегчить нам бремя скорби, — а сама пила в то время горькую чашу и шла Долиной Смертных Теней.

Я написал это письмо. Вы поймете, чего мне это стоило. Я написал его тем самым деревянным стилосом, которым когда-то занес на пергамент первые слова, продиктованные Жанной д'Арк, — ее требование к англичанам, чтобы они уходили из Франции. То было два года назад, ей было тогда семнадцать лет. Теперь я написал этим стилосом последние слова, которые ей суждено было продиктовать. Потом я сломал его. Перо, служившее Жанне д'Арк, не должно было служить после нее никому на земле, — это было бы кощунством.

На следующий день, 29 мая, Кошон созвал своих приспешников. Их собралось сорок два. Предположим, ради их чести, что остальные двадцать постыдились прийти. Собравшиеся объявили Жанну клятвопреступницей и постановили выдать ее светскому суду. Кошон выразил им одобрение. Затем он распорядился, чтобы Жанну на следующее утро доставили на так называемый Старый Рынок и передали светским судьям, а те отдадут ее в руки палача. Это значило, что она тут же будет сожжена.

Весь день и весь вечер вторника 29 мая это известие распространялось дальше и дальше, и окрестные жители стекались в Руан поглядеть на страшное зрелище — по крайней мере все те, кто мог доказать англичанам свою благонадежность и надеялся, что его впустят. Толпа на улицах становилась все гуще, возбуждение росло. Сейчас снова было заметно то, что нередко наблюдалось и раньше: многие в душе жалели Жанну. Эта жалость проявлялась всякий раз, когда ей грозила опасность; вот и сейчас на многих лицах читалась безмолвная печаль.

На другой день, в среду, рано утром, Мартин Ладвеню и еще один монах пошли приготовить Жанну к смерти; пошли и мы с Маншоном, — тяжкая обязанность для меня! Мы прошли темными извилистыми коридорами, все дальше углубляясь в сердце каменной громады, и наконец увидели Жанну. Она нас не заметила. Она сидела сложив руки на коленях, опустив голову, и лицо ее было очень печально. Трудно сказать, о чем она думала. О родном доме, о мирных лугах, о друзьях, которых ей не суждено было больше видеть? О своих страданиях, о жестокостях, которым ее подвергали? Или, быть может, о смерти, которую она призывала и которая была теперь так близка? Или о том, какая смерть ей уготована? Я надеюсь, что не об этом.

Именно эта смерть внушала ей несказанный ужас. Я думаю, она так боялась ее, что усилием своей могучей воли отгоняла от себя эту мысль и уповала на Бога — он сжалится и пошлет ей более легкий конец. Страшная весть, которую мы ей принесли, могла оказаться для нее неожиданной.

Некоторое время мы стояли молча; она все еще не замечала нас, погруженная в свои скорбные думы. Наконец Мартин Ладвеню тихо проговорил:

— Жанна!

Она подняла глаза, слегка вздрогнув, слабо улыбнулась и сказала:

— Говори. Что тебе поручено объявить мне?

— Мужайся, бедное мое дитя. Ты сможешь выслушать нас спокойно?

— Да, — сказала она тихо и снова поникла.

— Я пришел приготовить тебя к смерти.

Легкая дрожь прошла по ее исхудавшему телу. Наступило молчание. В тишине нам было слышно собственное дыхание. Потом она спросила все так же тихо:

— Когда?

В эту минуту до нас донеслись глухие удары колокола.

— Сейчас. Время уже настало.

Она снова задрожала.

— Как скоро! О, как скоро!

Снова наступило долгое молчание. Теперь в него врывался отдаленный звон колокола, и мы слушали его молча, не двигаясь.

— Какая смерть меня ждет?

— Костер.

— О, я это знала, знала!

Она вскочила как безумная, схватилась за голову и так тоскливо заметалась, так жалобно зарыдала! Поворачиваясь то к одному, то к другому из нас, она с мольбой вглядывалась в наши лица, ища помощи, участия, бедняжка! Она — которая никогда не отказывала в сострадании ни одному живому существу, даже раненому врагу на поле боя.

— О, как жестоко, как жестоко! Неужели мое тело, которое я блюла в такой чистоте, должно сегодня сгореть, обратиться в пепел? Пусть бы мне лучше семь раз отрубили голову, чем эта лютая казнь! Ведь меня обещали перевести в церковную тюрьму, если я покорюсь... А если бы я была там, а не в руках врагов, меня не постигла бы эта ужасная судьба. О праведный Боже! Ты все видишь! Ты видишь, как несправедливо со мной поступили!

Никто из присутствующих не мог этого вынести. Все отвернулись, и по всем лицам потекли слезы. Я упал к ее ногам. Но в этот миг она подумала только о том, как это для меня опасно; она наклонилась ко мне и шепнула: «Встань! Не губи себя, добрая душа. Воздай тебе Бог!» — И она быстро сжала мне руку.

Моя рука была последней, которую она пожала на земле. Никто не видел этого; история об этом не знает и не рассказывает, но все было так, как я говорю.

Она увидела входящего Кошона и подошла к нему, говоря:

— Епископ, ведь это ты посылаешь меня на смерть!

Он не устыдился и не был растроган. Он сказал вкрадчиво:

— Смирись со своей участью, Жанна. Ты умираешь потому, что не сдержала своих обещаний и снова впала в грех.

— Увы! — сказала она. — Если бы ты поместил меня в церковную тюрьму и приставил ко мне порядочных стражей, как обещал, этого не случилось бы. За это ты ответишь перед Богом.

Кошон слегка вздрогнул. Самодовольная улыбка исчезла с его лица. Он повернулся и вышел.

Жанна стояла задумавшись. Она стала спокойнее; по временам она вытирала глаза и вздрагивала от рыданий, но они постепенно стихали и становились реже. Она подняла глаза, увидела Пьера Мориса, который пришел вместе с епископом, и спросила:

— Мэтр Пьер, где я буду нынче вечером?

— Разве ты не уповаешь на милость Божью?

— Да, я надеюсь, что по его милосердию буду на Небесах.

Мартин Ладвеню исповедал ее, и она попросила дать ей причастие. Но как допустить к причастию ту, которая была публично отринута Церковью и имела теперь не больше прав на церковные таинства, чем некрещеная язычница? Монах не решился исполнить ее просьбу и послал спросить Кошона, как ему поступить. Для того все законы, земные и небесные, были одинаково безразличны; он не уважал ни те, ни другие. Он приказал дать Жанне все, что она пожелает. Быть может, ее последние слова, обращенные к нему, испугали его, хотя и не смягчили его сердца, — сердца-то у него не было.

И вот святые дары принесли этой бедной душе, так жаждавшей их все долгие месяцы.

Это была торжественная минута. Пока мы находились в ее темнице, дворы замка наполнились толпами простого народа; стало известно, что происходит в камере Жанны, и народ собрался, опечаленный и умиленный, — а зачем собрался, он не знал и сам. Мы ничего этого не видели. Снаружи, за стенами замка, собрались еще толпы городской бедноты. Когда мимо них в темницу прошла процессия со святыми дарами, все стали на колени и молились за Жанну, а многие плакали; когда же в темнице начался обряд причащения, до нас донеслись издалека трогательные звуки — это невидимый народ пел отходную отлетающей душе.

Страх перед огненной смертью оставил Жанну д'Арк и вернулся к ней потом лишь на один краткий миг, — он сменился спокойствием и мужеством, которые уже не покидали ее до конца... 



Обсуждение закрыто.