Дни шли, и настроение у Трейси становилось все более и более безотрадным. Попытки Бэрроу найти ему работу ни к чему не привели. Всюду первым делом спрашивали: «В каком союзе состоите?»
Трейси вынужден был отвечать, что он не состоит ни в каком.
— Прекрасно, но в таком случае я не могу вас нанять. Мои рабочие уйдут от меня, если я найму штрейкбрехера, или «крысу», или как это у них там называется.
Наконец Трейси осенила счастливая мысль.
— Все очень просто! — воскликнул он. — Надо скорее вступить в профсоюз, и дело с концом.
— Совершенно верно, — согласился Бэрроу, — так вы и сделайте... если сможете.
— Если смогу? А это трудно?
— Да, пожалуй, — сказал Бэрроу, — иногда это трудно, даже очень трудно. Но можно попытаться. Это, конечно, самый правильный путь.
И Трейси попытался вступить в профсоюз, но эти попытки ни к чему не привели. Ему неизменно и незамедлительно отказывали и советовали отправиться восвояси, откуда он прибыл, а не отбивать хлеб у честных людей. Трейси вынужден был признать, что положение создается отчаянное, — стоило ему над этим призадуматься, как его пробирал озноб. «Значит, и здесь есть аристократы, — сказал он себе, — но аристократы по положению и по толстому кошельку; кроме того, есть, видимо, аристократия, к которой принадлежат все исконные жители данной страны, в противоположность пришельцам, к которым принадлежу я. И ряды их с каждым днем растут. Словом, здесь существуют все виды каст, — но я вхожу лишь в одну из них: касту тех, кто не принадлежит ни к одной касте». Однако он не в состоянии был даже улыбнуться своему каламбуру, хотя в глубине души, пожалуй, гордился им. Он был так подавлен своими невзгодами и так несчастен, что уже не мог с философским спокойствием относиться к грубым шуткам, которые постояльцы верхних комнат разыгрывали друг над другом по вечерам. Сначала ему было приятно наблюдать их непринужденное веселье после тяжелого трудового дня, но сейчас это действовало ему на нервы, оскорбляло его достоинство. Ему надоело на это смотреть. Если его соседи были в хорошем настроении, они принимались кричать, возиться, петь песни, носиться по комнате, точно жеребята, а под конец, как правило, устраивали сражение подушками — швыряли их во всех направлениях и изо всей силы лупили друг друга по голове; при этом порой доставалось и Трейси, которого неизменно приглашали принять участие в общей возне. Его прозвали «Джонни Буль» и без всяких церемоний, фамильярно тащили в компанию. Сначала он великодушно все терпел, но последнее время стал показывать, что это ему противно, и вскоре заметил, что молодые люди стали по-иному относиться к нему. Они, говоря их языком, «взъелись». Трейси никогда не пользовался у них особой популярностью. Собственно, «популярность» — это вообще не то слово; просто раньше он казался им симпатичным, а теперь стал несимпатичен. А то, что ему не везло, что он не мог получить работу, не принадлежал ни к какому профессиональному союзу и не мог вступить ни в один, — лишь способствовало этой перемене. Он стал мишенью всяких нападок того неопределенного сорта, когда, строго говоря, нельзя придраться; он понимал, что от прямых оскорблений окружающих удерживало лишь одно — его бицепсы. Молодые люди видели, как утром, обтершись губкой, смоченной в холодной воде, он занимался гимнастикой, и по его телосложению и ловкости, с какою он выполнял упражнения, поняли, что он обладает физической силой и умеет боксировать. Тем не менее Трейси, зная, что уважение к себе он может снискать лишь при помощи кулаков, чувствовал себя довольно беззащитным. Как-то вечером, войдя в спальню, он застал там человек десять своих сожителей за оживленной беседой, перемежавшейся взрывами грубого хохота. При его появлении разговор мгновенно прекратился; наступившее мертвое молчание было уже само по себе оскорбительным.
— Добрый вечер, джентльмены, — сказал он и сел.
Никто не ответил. Трейси покраснел до корней волос, но удержался и ничего не сказал. Посидев некоторое время в этой неприятной тишине, он поднялся и вышел.
Не успел Трейси закрыть за собой дверь, как вслед ему раздался громкий хохот. Он понял, что все это делается нарочно, чтобы задеть его. Он поднялся на плоскую крышу, в надежде охладить немного свои разгоряченные чувства и успокоиться. Там он обнаружил молодого жестянщика, одиноко сидевшего в мрачном раздумье, и заговорил с ним. Теперь они находились почти в равном положении: оба были товарищами но несчастью, обоих не любили и обоим не везло, а потому им нетрудно было найти общую тему для беседы и в какой-то мере подбодрить и утешить друг друга. Но за Трейси следили, и через несколько минут его мучители один за другим вылезли на крышу и, казалось бы без всякой цели, принялись расхаживать взад и вперед. Вскоре, однако, они стали отпускать шуточки — явно по адресу Трейси, а иные — по адресу жестянщика. Главарем этой банды был коротко остриженный драчун и боксер-любитель по имени Аллен, привыкший командовать на верхнем этаже и уже не раз задиравший Трейси. Вот кто-то мяукнул, кто-то заухал, как сова, раздались свистки, и наконец началась словесная атака:
— Пара — это сколько человек?
— Обычно — двое, но бывают такие хлюпики, что как ни крути, а пары из них не получается.
Общий смех.
— Что это ты сейчас говорил насчет англичан?
— Да ничего, англичане — народ что надо, только... я...
Что же ты все-таки сказал?
— Я сказал только, что они хорошо умеют глотать.
— Лучше, чем другие?
— Еще бы, куда лучше.
— А что же они лучше всего глотают?
— Оскорбления.
Общий смех.
— Значит, трудно заставить их драться, да?
— Ну нет, вовсе нетрудно.
— В самом деле?
— Конечно нетрудно. Просто невозможно.
Снова смех.
— Этот, например, настоящий тюфяк — что верно, то верно.
— А он и не может быть иным при его-то положении.
— Почему?
— Да разве ты не знаешь тайны его рождения?
— Нет! А у него есть тайна?
— Ну конечно.
— Какая же?
— Его отец был восковой фигурой.
Аллен вразвалочку направился к тому месту, где сидели два молодых человека, остановился возле них и спросил у жестянщика:
— Ну, как у нас дела нынче по части друзей?
— Ничего, спасибо.
— Много набрал?
— Столько, сколько нужно.
Друг иногда ведь ценен тем, что может заступиться. А что, по-твоему, произойдет, если я сорву с тебя кепку и отхлещу тебя ею по физиономии?
— Оставьте меня, пожалуйста, в покое, мистер Аллен, я ничего вам не сделал.
— Ты отвечай мне! Что, по-твоему, произойдет?
— Не знаю.
Тут очень медленно и раздельно Трейси произнес:
— Оставьте его в покое! Я могу вам сказать, что произойдет.
— В самом деле можете? Вот как! Ребята, Джонни Буль может сказать нам, что произойдет, если я сорву с этого малого кепку и отхлещу ею его по морде. Внимание, смотрите!
Он сорвал с молодого человека кепку и ударил его по лицу; и не успел он спросить, что произойдет, как это уже произошло, и его широкая спина согревала железо крыши. Все бросились к нему; раздались крики: «Ринг, очертите ринг! Драться — так по всем правилам! Джонни молодчина! Пусть все будет по-честному».
На крыше быстро очертили мелом круг. Трейси ощущал такое нетерпение схватиться с противником, точно перед ним был какой-нибудь принц, а не простой рабочий. В глубине души он несколько удивлялся этому, ибо, хотя уже давно исповедовал теорию равенства, никак не предполагал, что ему захочется помериться силой с каким-то грубияном простолюдином. В мгновение ока все окна, а также и крыши соседних домов заполнились народом. Зрители отступили на несколько шагов, и драка началась. Но Аллену было далеко до молодого англичанина. Он не мог равняться с ним ни по силе мускулов, ни по умению боксировать. То и дело он распластывался на крыше, — вернее, не успевал подняться, как снова валился под бурные аплодисменты окружающих. Наконец Аллен уже не мог подняться без посторонней помощи. Трейси отказался добивать его, и драка окончилась. Друзья унесли Аллена в весьма плачевном состоянии: лицо у него было все в синяках и в крови. Трейси тотчас окружили, стали поздравлять и говорить, что он оказал всему дому услугу и что отныне мистеру Аллену придется попридержать язык, а не сыпать направо и налево оскорблениями, понося постояльцев.
Теперь Трейси стал героем и человеком очень популярным. Пожалуй, никто и никогда еще не завоевывал такой популярности на верхнем этаже. Но если Трейси нелегко было терпеть неприязнь молодых людей, то еще труднее было ему сносить их необузданные похвалы и преклонение. Это казалось ему унизительным, однако он старался не вдаваться в анализ причин. Для собственного успокоения он внушил себе, что это чувство униженности объясняется очень просто: ведь он дрался на виду у всех, на крыше, ради потехи целого квартала, а то и двух. Но он и сам не очень был удовлетворен таким объяснением. Однажды он дошел до того, что сравнил себя с блудным сыном и даже написал в дневнике, что тому было куда легче жить. Блудному сыну приходилось только кормить свиней, но не водить с ними компанию. Впрочем, Трейси поспешил вычеркнуть эти строки, сказав себе: «Все люди равны. Не могу же я отрекаться от собственных принципов. Эти люди ничуть не хуже меня».
Трейси стал популярен и в нижних этажах. Все были благодарны ему за то, что он поставил Аллена на место и отбил у него охоту безобразничать, — теперь тот мог лишь грозить расправой, но переходить от слов к делу боялся. Девушки, которых было в пансионе с полдюжины, всячески старались выказывать Трейси внимание, особенно всеобщая любимица — Хетти, дочка хозяйки.
— По-моему, вы такой милый, — нежным голоском сказала как-то она.
А когда он сказал:
— Я рад, что вы так думаете, мисс Хетти, — она еще более нежно прожурчала:
— Не зовите меня мисс Хетти, зовите просто Киска.
Вот это был шаг вперед! Теперь Трейси достиг вершины. В этом пансионе больших высот не было. Он уже действительно был всеми признан.
На людях Трейси держался спокойно, но в душе у него царили тоска и отчаяние.
Скоро у него кончатся деньги. И что будет тогда? Он жалел теперь, что не заимствовал побольше из средств незнакомца. Он лишился сна. Все одна и та же мучительная, страшная мысль снова и снова всплывала в его мозгу, сверлила, точно бурав: что делать? что станется с ним? И вместе с нею в последнее время стала появляться другая, похожая на сожаление: зачем ему понадобилось брать на себя великую и благородную миссию мученика, почему не сиделось дома, почему он не мог довольствоваться своим графским титулом и не искать ничего иного, — словом, приносить столько пользы, сколько может принести граф? Но он душил в себе эту мысль, как только мог; он делал все, чтобы прогнать ее, и все-таки не мог помешать ей являться к нему время от времени, а являлась она всякий раз неожиданно я мучила его как ушиб, как укус, как ожог. Он узнавал эту мысль по особой остроте причиняемой ею боли. Другие мысли тоже были достаточно мучительны, но эта резала по живому. Из ночи в ночь он лежал без сна, ворочаясь под аккомпанемент омерзительного храпа честных тружеников; затем часа в два или в три вставал и отправлялся на крышу, где иногда ему удавалось уснуть, а иногда нет. У него стал пропадать аппетит, а вместе с ним и всякое желание жить. Наконец в один прекрасный день, дойдя почти до полного отчаяния, он сказал себе — и покраснел при этом от смущения: «Если бы мой отец знал, под каким именем я живу в Америке, он бы... Мой долг по отношению к отцу обязывает меня сообщить ему мое имя. Я не имею права заставлять его страдать дни и ночи, — я и так уже причинил нашей семье достаточно неприятностей. Право, он должен знать, как меня зовут в Америке». Пораздумав еще немного, Трейси составил в уме каблограмму следующего содержания: «Живу в Америке под именем Ховарда Трейси».
Текст самый невинный. Отец может истолковать такую каблограмму как угодно, но, конечно, истолкует ее правильно — как желание покорного и любящего сына подать о себе весточку и порадовать старика отца. Продолжая размышлять на эту тему, Трейси натолкнулся на такую мысль: «Да, но если он пришлет мне телеграмму с требованием вернуться домой? Я... я... не смогу этого сделать... я не должен этого делать. Я взял на себя определенную миссию, и было бы трусостью все бросить. Нет, нет, я не могу вернуться домой, во... во..., во всяком случае, у меня не должно быть такого желания». А потом подумал: «Впрочем... может быть... учитывая обстоятельства, мой долг — вернуться? Отец ведь очень стар, и я должен быть при нем, поддержать его при спуске с длинной горы, что ведет к закату его жизни. Ну, я еще об этом подумаю. Да, нехорошо это будет, если я здесь останусь. Я... если я... А что если написать ему несколько слов? Тогда можно будет еще немного повременить, не ехать сразу, а его это успокоит. Ведь если... словом, если уехать немедленно, по первому его требованию, это значит — все зачеркнуть». Трейси еще немного подумал и сказал себе: «Однако если он этого потребует, не знаю, но... о господи... домой! Как чудесно это звучит! И разве можно винить человека за то, что ему хочется видеть свой дом — хотя бы время от времени?»
Он пошел в телеграфную контору, находившуюся неподалеку, и впервые столкнулся с тем, что Бэрроу называл «обычной вашингтонской любезностью», — когда «с тобой обращаются, как с бродягой, пока не обнаружат, что ты конгрессмен, и тогда оближут с головы до пят». В телеграфной конторе сидел парнишка лет семнадцати и завязывал шнурок на ботинке. Он поставил ногу на стул и повернулся спиной к окошечку. При появлении Трейси он посмотрел через плечо, смерил клиента взглядом, снова отвернулся и занялся ботинком. Трейси написал текст каблограммы и стал ждать; он ждал, и ждал, и ждал, пока кончится церемония завязывания шнурка, но ей, должно быть, конца не предвиделось, а потому Трейси попросил:
— Не могли бы вы принять у меня телеграмму?
Парнишка только посмотрел через плечо, всем своим видом говоря: «Неужели вы не можете подождать минутку?»
Наконец он все-таки завязал шнурок, подошел, взял каблограмму, пробежал текст глазами, затем удивленно уставился на Трейси. В его взгляде Трейси увидел, — а может быть, ему только так показалось, потому что он уже давно отвык от этого, — бесконечную почтительность, граничащую чуть ли не с благоговением.
Парнишка, весь расплывшись от удовольствия, со смаком громко прочел фамилию адресата:
— Графу Россмору!.. Рехнуться можно! Вы его знаете?
— Да.
— В самом деле? А он вас знает?
— Ну конечно.
— Ну и ну! И он вам ответит?
— Думаю, что да.
— Правда? А куда вам доставить ответ?
— Да никуда. Я сам зайду за ним. Когда зайти?
— Ну, не знаю, я его пришлю вам. Только скажите куда. Дайте адрес: я пришлю вам ответ, как только он придет.
Но Трейси отнюдь не собирался давать свой адрес. Он возбудил в парнишке такое восхищение и почтительное уважение, что ему не хотелось портить дело, а это несомненно случилось бы, если бы он дал адрес своего пансиона. Поэтому он еще раз повторил, что зайдет за телеграммой сам, и ушел.
Неторопливо шагая по улице, он предавался размышлениям. И вот каким: «А все-таки приятно, когда тебя уважают. Я добился уважения со стороны мистера Аллена и еще кое-кого, а со стороны некоторых — даже почтения, однако это почтение я заслужил тем, что отлупил Аллена. Но если такого рода почтение — иначе это, пожалуй, нельзя назвать — и уважение приятны, то насколько приятнее почтение, которое воздают тебе за бутафорию, за что-то совсем уж нереальное. Ну какая заслуга в том, что я послал телеграмму графу? Однако этот парнишка повел себя так, точно это бог знает что».
Итак, он отправил домой каблограмму. Мысль об этом преисполняла Трейси ликования. Шаг его стал более легким, пружинистым. Сердце пело от радости. Отбросив все сомнения, он признался себе, что будет бесконечно, бесконечно счастлив отказаться от своего эксперимента и вернуться домой. Нетерпение, с каким он ждал ответа от отца, стало возрастать, и притом с поразительной быстротой. Битый час он пробродил по городу, стараясь развлечься, но ничто больше не интересовало его. Наконец он снова явился в контору и спросил, не пришел ли ему ответ.
— Нет, ответа пока нет, — сказал парнишка. Затем посмотрел на часы и добавил: — Едва ли вы получите его сегодня.
— А почему?
— Видите ли, уже довольно поздно. К тому же трудно сказать, где может находиться человек, если он живет на другом краю света, и не всегда его можно сразу найти; и потом, видите, сейчас около шести часов, это значит, что там уже ночь.
— Да, конечно, — сказал Трейси. — Я не подумал об этом.
— Ну да, там сейчас довольно поздно: этак половина одиннадцатого или одиннадцать. Конечно, вы едва ли получите ответ сегодня.
Примечания
Джонни Буль. — Джон Буль — прозвище англичан, возникшее после создания английским писателем Д. Арбетнотом (1667—1735) образа англичанина-буржуа в сатире «История Джона Буля» (1712).
...сравнил себя с блудным сыном... Блудному сыну приходилось только кормить свиней. — Имеется в виду евангельская притча о блудном сыне.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |