Прежде чем лечь в постель, Трейси написал отцу. Письмо это, но его мнению, должно было встретить лучший прием, чем каблограмма, ибо оно содержало, казалось, приятные вести. Трейси писал, что вкусил равенства и знает теперь, каким трудом дается заработок; выдержал тяжелую борьбу, которой у него нет оснований стыдиться, и доказал, что способен сам себя прокормить, — но в результате он пришел к выводу, что не может один переделать мир, и готов более или менее с честью выйти из боя, который в общем-то выиграл: вернуться домой и занять прежнее положение, — оно его вполне устраивает, и впредь он будет лишь благодарить за него судьбу; а роль миссионеров пусть берут на себя другие молодые люди, нуждающиеся в облагораживающем и отрезвляющем влиянии опыта, ибо только опыт способен исцелить больное воображение и вернуть его на здравый путь.
Затем Трейси крайне осторожно, всякими окольными путями подошел к вопросу о женитьбе на дочери американского претендента. Он с большой похвалой отозвался о девушке, но не стал расписывать или особо подчеркивать ее достоинства. Зато он подчеркнул возможность, которую давал этот счастливый случай: примирить Йорков с Ланкастерами, привив враждующие розы на одном стебле и навсегда положив конец столь давней и вопиющей несправедливости.
Из письма Трейси явствовало, что он все тщательно обдумал и выбрал путь, позволявший просто и справедливо урегулировать все недоразумения, — куда проще и справедливее, чем если бы он отказался от графского титула, а ведь именно с таким решением он приехал из Англии. Прямо в письме об этом не говорилось, но подразумевалось. Во всяком случае, чем больше Трейси читал и перечитывал свое письмо, тем больше ему казалось, что там все сказано.
Когда старый граф получил это письмо, первая часть его преисполнила старика мрачного и злорадного удовлетворения; остальное же побудило его раза два или три фыркнуть, что указывало уже на совсем другие чувства. Он не стал тратить чернил на каблограмму и письмо, а, поскольку случай требовал немедленных действий, поспешил сесть на пароход, отправлявшийся в Америку, чтобы изучить дело на месте. Все это долгое время он держался стоически и не выказывал ни малейших признаков тоски по сыну, которая глодала его сердце, ибо рассчитывал на то, что рано или поздно сын излечится от своих бредней. Граф считал, что процесс этот должен пройти через все необходимые стадии, а утешительные телеграммы из дому и прочая чепуха могут лишь затормозить его. И вот наконец настал час победы. Правда, победа была подпорчена этим дурацким планом женитьбы. Тут уж придется вмешаться и решительно взять дело в свои руки.
Первые десять дней, последовавшие за отправкой письма, душа Трейси ни минуты не знала покоя: настроение его то поднималось — и он взлетал в облака, то понижалось — и он погружался в бездонную пропасть так глубоко, как позволял закон тяготения. Он был то несказанно счастлив, то безмерно несчастен — в зависимости от настроения мисс Салли. Он никогда не мог сказать заранее, в какую минуту произойдет перемена в ее настроении, а когда эта перемена происходила, он не мог бы сказать, отчего она произошла. Порой Салли была так влюблена в него, что любовь ее становилась тропически знойной, иссушающей, у нее не хватало слов, чтобы выразить свои чувства; затем неожиданно, без всякого предупреждения или какой-либо видимой причины, погода менялась, и наш мученик обнаруживал, что находится среди айсбергов, одинокий и всеми покинутый, точно его вдруг переселили на Северный полюс. Порою Трейси казалось, что уж лучше умереть, чем подвергаться такой смене температур.
А ларчик открывался очень просто. Салли хотелось увериться, что любовь Трейси лишена всякой заинтересованности, а потому она непрерывно подвергала его всякого рода мелким испытаниям, надеясь и рассчитывая получить таким способом доказательства, которые подтвердят и укрепят ее предположения. Бедняга Трейси понятия не имел об этих опытах, а потому моментально попадался во все ловушки, которые расставляла ему девушка. Что же это были за ловушки? Случайно оброненные фразы о социальных различиях, аристократических титулах и привилегиях и тому подобных вещах. И очень часто Трейси попадался, высказывался на эти темы не подумав, не заботясь о том, что говорит, — лишь бы поддержать разговор и подольше побыть с любимой. Он и не подозревал, что девушка зорко наблюдает за выражением его лица и вслушивается в каждое его слово, — так подсудимый наблюдает за лицом судьи и вслушивается в его слова, зная, что от этого человека зависит, вернется ли он домой, к своим друзьям, и обретет ли вновь свободу, или же будет навсегда лишен солнечного света и человеческого общества. Трейси и не подозревал, что его необдуманные речи тщательно взвешиваются, а потому нередко выносил смертный приговор, тогда как с тем же успехом мог бы оправдать подсудимого. Не проходило дня, чтобы он не разбил сердца Салли; не проходило ночи, чтобы он не отправил ее на дыбу вместо сна. Но ничего этого он не знал.
Другой на его месте сопоставил бы кое-какие обстоятельства и обнаружил, что погода меняется, лишь когда разговор заходит об определенном предмете, и в таких случаях она меняется непременно. Расследуя дальше, он бы обнаружил, что вводит эту тему в разговор всегда один из собеседников и никогда — другой. Тут наш исследователь решил бы, что это делается с определенной целью. И если бы он не смог выяснить более простым и легким путем — с какой именно, то спросил бы об этом.
Но Трейси был недостаточно проницателен и недостаточно подозрителен, чтобы ему могла прийти в голову подобная мысль. Он заметил только одну особенность, а именно: что погода всегда бывает солнечной в начале его посещения. Сколько бы потом небо ни хмурилось, вначале оно неизменно бывало ясным. Он не мог объяснить себе этого странного обстоятельства, — он просто знал, что это так. Причина же заключалась в том, что достаточно было Салли шесть часов не видеть Трейси, как ее начинала обуревать такая тоска, что все ее сомнения и подозрения сгорали в этом пламени, и она выходила к нему столь же сияющая и радостная, сколь бывала печальна и несчастна, когда он уходил.
При таких обстоятельствах писать портрет — дело весьма рискованное. В частности портрет Селлерса, над которым работал сейчас Трейси, день за днем испытывал на себе влияние этой неустойчивой погоды, и каждый день оставлял на нем свой несмываемый след — отражение той сумбурной жизни, какою жил художник. Судя по одним деталям — это был портрет счастливейшего человека, какой когда-либо жил на земле, а судя по другим — с полотна смотрело самое несчастное на свете существо, — существо, терзаемое всеми бедами, какие существуют на свете, начиная с расстройства желудка и кончая бешенством. Но Селлерсу портрет нравился. Он сказал, что это точная его копия: каждая пора дышит эмоцией, и все эмоции — разные. Он сказал, что похож на сосуд, полный противоречивых чувств.
Возможно, с точки зрения искусства, портрет был убийственный; зрелище же он являл собою весьма величественное, ибо изображал американского графа в натуральную длину и ширину. Граф был в пурпуровой мантии пэра с тремя горностаями, указывающими на его графское достоинство, и с графской короной на седой голове, надетой чуть-чуть набекрень, что придавало ему лукавый и задорный вид. Когда небосклон Салли был безоблачен, Трейси то и дело фыркал, стоило ему взглянуть на портрет; когда же небосклон заволакивали тучи, портрет повергал Трейси в беспросветное уныние и замораживал кровь в жилах.
Как-то раз поздно вечером, когда наши влюбленные безмятежно наслаждались обществом друг друга, чертенок, сидевший в душе Салли, неожиданно принялся за дело, и беседа потекла в направлении коварного рифа. Среди самого мирного на свете разговора Трейси вдруг ощутил дрожь, но дрожь эта была не в нем, а вне его и у самой его груди. Вслед за дрожью последовали рыдания: это плакала Салли.
— Любимая, что я сделал, что я такого сказал? Вот опять! Что же я сделал, что так ранило вас?
Она высвободилась из его объятий и с величайшим укором посмотрела на него.
— Что вы сделали? Я скажу вам, что вы сделали. В простоте душевной вы открыли мне — о, уже в двадцатый раз, хоть я и не могла, не хотела этому верить! — что вы любите не меня, а эту мишуру, поддельный графский титул моего отца, и вы разбили мне сердце!
— Душенька моя, что вы говорите?! У меня и в мыслях этого не было!
— Ах, Ховард, Ховард, язык ваш — враг ваш: он все выбалтывает, когда вы забываете следить за собой.
— Когда забываю следить за собой? Вы говорите жестокие вещи. Да разве я когда-нибудь следил за собой? Ни разу за все наше знакомство. Язык мой знает только правду. Чего же мне остерегаться?
— Ховард, я следила за вашими словами и взвешивала их, а вы произносили их не думая, и они сказали мне больше, чем вам бы хотелось.
— Должен ли я заключить из ваших слов, что, пользуясь моим доверием, вы устраивали мне ловушки и, зная, что находитесь в полной безопасности, подстерегали ничего не подозревающего человека: а вдруг проговорится? Вы не могли так поступать! Скажите, что вы так не поступали! Да самый злейший враг не мог бы так себя вести!
Такого поворота дела девушка не ожидала. Неужели это было предательством с ее стороны? Неужели она использовала во зло оказанное ей доверие? При одной этой мысли щеки ее вспыхнули от стыда и раскаяния.
— Простите меня, — воскликнула она. — Я сама не знала, что делаю. Я так мучилась! Простите меня, вы должны меня простить: я так страдала, и я так жалею сейчас об этом. Вы ведь прощаете меня, правда? Не отворачивайтесь от меня, молю вас! Виновата во всем только моя любовь, а ведь вы знаете, что я люблю вас, всем сердцем люблю. Ах, я этого не вынесу!.. Боже мой, боже мой, как я несчастна, а ведь я вовсе не думала ничего дурного и не понимала, куда может завлечь меня это безумие и как я черню, унижаю самое дорогое мне существо... и... и... О, обнимите меня скорей! Вы мое единственное прибежище, мой приют и моя надежда!
Они снова помирились — мгновенно, искренне, безоглядно, и в душах их воцарилось полное счастье.
Тут-то им и следовало расстаться. Ио нет: коль скоро источник туч был обнаружен и теперь стало ясно, что вся дурная погода объясняется опасениями девушки, что Трейси пленен ее титулом, а не ею самою, он решил раз и навсегда покончить с этим пугающим ее призраком, дав Салли убедительнейшее доказательство того, что у него не могло быть подобных побуждений. А потому он сказал:
— Разрешите мне поведать вам на ушко один секрет — секрет, который я все время таил от вас. Ваш титул никак не мог меня прельстить. Я сын и наследник английского графа!
Девушка, не мигая, смотрела на него минуту, две, три, может быть даже десять, затем губы ее приоткрылись...
— Вы?! — произнесла она, и отодвинулась, продолжая в немом удивлении взирать на него.
— Ну да, я, конечно я. Что с вами, однако? Теперь-то что я сделал?
— Что вы сделали? Вы сказали нечто чрезвычайно странное. Вы сами должны это понимать.
— Может быть, — застенчиво усмехнулся он, — это и звучит странно. Но не все ли равно, если это правда?
— Если это правда! Вот вы уже и отказываетесь от своих слов.
— Да нет, ни одной минуты. Зачем вы так говорите? Я этого не заслужил. Я сказал вам правду. Почему вы в этом сомневаетесь?
— Просто потому, что вы не говорили об этом раньше, — мгновенно последовал ответ.
— О боже! — чуть не со стоном вырвалось у него: ясно было, что он понял, почему она так говорит, и признал справедливость ее укора.
— Мне казалось, вы ничего не скрываете от меня такого, что я должна была бы знать о вас, и вы не имели права скрывать от меня такую вещь, после того... после того... ну, словом, после того, как решили ухаживать за мной.
— Это правда, правда, признаю! Но были обстоятельства, которые мешали... обстоятельства, которые...
Она жестом отмела все обстоятельства.
— Ну поймите же, — взмолился он, — мне казалось, что вам хочется следовать путем честной труженицы, которая не видит в своей бедности ничего позорного, и я был в ужасе... вернее, боялся... того... того... Ну, вы сами знаете, что вы по этому поводу говорили.
— Да, я знаю, что я говорила. И помню, что во время нашего разговора вы спросили, как я отношусь к аристократам, и ответ мой должен был рассеять все ваши страхи.
Трейси помолчал немного. Затем совсем упавшим голосом произнес:
— Что я могу еще сказать в свое оправдание? Это была ошибка. Право же, просто ошибка. Ничего дурного у меня в мыслях не было, абсолютно ничего. Я не представлял себе, как это может потом обернуться. Такой уж я есть. Ничего не могу заранее предвидеть.
На минуту девушка была обезоружена, ко почти тотчас снова вспылила.
— Графский сын! Да разве графские сыновья работают и гнут спину, чтобы прокормиться?
— Увы, не работают! А мне хотелось, чтобы работали.
— Да разве графские сыновья станут отказываться от титула и переезжать в такую страну, как наша? Зачем им являться в приличном и трезвом виде к бедной девушке и просить ее руки, когда они могли бы пьянствовать, безобразничать и, погрязнув в бесчестных долгах, выбрать себе в жены дочку любого из американских миллионеров? И это вы-то графский сын! Тогда представьте мне доказательства.
— К счастью, я этого сделать не могу, — если вам нужны такие доказательства. Тем не менее я действительно сын графа и наследник титула. Это все, что я могу сказать. Хотел бы я, чтобы вы мне поверили, но вы, конечно, не поверите. А я не знаю, как убедить вас.
Она уже готова была снова смягчиться, но его последняя фраза привела ее в величайшее раздражение.
— Нет, вы меня просто из себя выводите! — воскликнула она, топнув ножкой. — Как же вы хотите, чтобы я вам поверила, когда вы ничем не можете доказать, что говорите правду? Вы не опускаете руку в карман за подтверждением, потому что у вас там ничего нет. Вы просто заявляете, что вы сын графа — и дело с концом. Кто же этому поверит? Неужели вы сами не понимаете, что это невозможно?
Он попытался подыскать какие-то доводы в свою защиту, немного помедлил и затем с трудом, запинаясь, сказал:
— Я расскажу вам всю правду, хоть она и покажется вам нелепой, — да наверно не только вам, а кому угодно, — и тем не менее это истинная правда. У меня был идеал — можете назвать это мечтой, придурью, если угодно, но мне хотелось отказаться от всех привилегий и несправедливых преимуществ, которыми пользуется знать и которые она силой или обманом вырывает у народа; мне хотелось избавиться от клейма соучастника в этом преступлении против права и разума, побрататься с бедными и униженными, самому зарабатывать себе на хлеб, и если уж подняться над окружающими, то благодаря собственным заслугам.
Салли пристально следила за выражением его лица, пока он говорил; а говорил он так просто и искренне, что она чуть было не растрогалась и не поверила ему, но вовремя схватила за плечи свой слабеющий дух и встряхнула как следует: было бы неразумно дать сейчас волю состраданию и расчувствоваться, когда прежде надо еще выяснить несколько вопросов. Трейси тоже наблюдал за ней, и то, что он прочел на ее лице, несколько оживило угасшую было в нем надежду.
— Ах, если бы существовал такой графский сын! Вот это был бы человек! Человек, которого можно любить! Боготворить даже!
— Но ведь я...
— Но такого никогда не было! Он еще не родился и никогда не родится. Подобное самоотречение — даже если бы оно объяснялось безумием и не принесло бы иной пользы, кроме хорошего примера, — могло бы указывать на величие души. И не только могло бы, а на самом бы деле указывало — ведь мы живем в век равнодушия и низменных идеалов! Одну минуту... не перебивайте... дайте мне кончить. У меня есть еще один вопрос. Ваш отец — граф какой?
— Россмор, а я — виконт Беркли.
Опять он подлил масла в огонь. Салли была так возмущена, что долго не могла слова вымолвить.
— Да как вы смеете! Вы же знаете, что он мертв, и вы знаете, что я это знаю. О-о, ограбить живого, лишить его имени и чести ради эгоистической и временной выгоды — это уже преступление, но ограбить мертвого... Да это больше, чем преступление. Такую мерзость и преступлением не назовешь.
— Выслушайте меня... Одно только слово... Не отворачивайтесь... Не уходите... Не покидайте меня... Побудьте еще миг. Клянусь честью...
— Ах вот как — честью!
— Клянусь честью, я тот, за кого себя выдаю! И я докажу это, и вы мне поверите, я знаю, что поверите. Я принесу вам каблограмму...
— Когда?
— Завтра... Ну, послезавтра...
— Подписанную «Россмор»?
— Да, подписанную «Россмор».
— И что же вы этим докажете?
— Что докажу? А что этим можно доказать?
— Если вы заставляете меня сказать вам это, я скажу: то, что у вас, по всей вероятности, есть где-то сообщник.
Это был тяжелый удар, и Трейси даже пошатнулся.
— Вы правы, — уныло согласился он. — Я не подумал об этом. О боже, я просто не знаю, что делать; я все делаю не так. Вы уже уходите? И даже не пожелав мне «доброй ночи», не сказав «до свидания»? Ах, мы никогда еще так не расставались.
— О, я хочу бежать отсюда без оглядки и... Нет, нет, уходите скорее. — Она помолчала и добавила: — Впрочем, можете принести мне вашу каблограмму, когда она придет.
— Правда? Да благословит вас небо!
Он ушел, и весьма своевременно. Губы Салли уже начали дрожать, а теперь она и вовсе разразилась рыданиями и сквозь всхлипывания причитала:
— Ну вот, он ушел. Я потеряла его. Я теперь никогда больше его не увижу. И он даже не поцеловал меня на прощание, даже не попытался вырвать у меня поцелуй силой, а ведь он знал, что это наш последний, самый последний поцелуй... и я так надеялась, что он это сделает, мне и в голову не приходило, что он так поступит со мной после всего, что было между нами. Господи, что же мне теперь делать? Он такой милый, бедный, несчастный, добрый, простодушный лгунишка и обманщик, но... ох, до чего же я люблю его! — Помолчав немного, она продолжала: — И как он мне дорог! Мне будет так недоставать его! Так недоставать! И почему только он не может догадаться показать мне какую-нибудь поддельную каблограмму! Но нет, он этого никогда не сделает, ему это и в голову не придет: ведь он такой честный и простодушный! Разве может он до этакого додуматься? И с чего это он взял, что из него может выйти обманщик, — у него нет для этого никаких качеств, кроме, пожалуй, некоторой склонности к вранью. О боже мой, боже мой! Пойду лучше лягу и попытаюсь обо всем забыть. Ах, почему я не сказала, чтобы он пришел ко мне, даже если не получит никакой каблограммы! Теперь во всем виновата я сама: никогда больше я его не увижу. На что я, наверно, сейчас похожа — глаза заплаканные!
Примечания
...примирить Йорков с Ланкастерами, привив враждующие розы на одном стебле... — Имеется в виду война Алой и Белой розы — борьба за английский престол между домом Ланкастеров (гербом которых была алая роза) и домом Йорков (белая роза).
Пэр — звание представителя высшего дворянства, обладающего наследственным правом заседать в палате лордов.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |