Глава IX. Продолжение похода. — Научные изыскания. — Образчик молодого американца. — Прибытие в Рифельбергскую гостиницу. — Восхождение на Горнер-Грат. — Вера в термометр. — Маттерхорн

Мы раскинули лагерь на затерянной в глуши поляне, куда нас завел баран. Люди выбились из сил. Мысль, что мы заблудились, лишала их покоя, и только под действием доброго ужина они приободрились. Не давая им опомниться и впасть в прежнее уныние, я накачал их снотворным и отправил спать.

Наутро, когда я раздумывал над нашим бедственным положением, напрасно ища выхода, ко мне зашел Гаррис с картой Бедекера, убедительно показывавшей, что гора, на которой мы плутали, находится в Швейцарии — все в той же Швейцарии каждой своей пядью. Так значит — мы вовсе не потерялись, как думали. Эта мысль принесла мне огромное облегчение, с меня свалился камень весом по крайней мере в две таких горы. Я тотчас же приказал распространить эту весть по всему лагерю, карта была вывешена для общего обозрения. Эффект был волшебный. Как только люди убедились воочию, что не сами они потерялись, а потерялась только вершина горы, все воспрянули духом. «Ну и бог с ней, с вершиной, — заговорили кругом, — это ее забота, не наша».

Теперь, когда тревога улеглась, я решил дать людям отдышаться и тем временем развернуть исследовательскую работу экспедиции. Прежде всего, я снял показания барометра, в надежде определить, на какой мы высоте, но так ничего и не добился. Из чтения ученых книг я усвоил, что не то барометры, не то термометры полагается прокипятить, чтобы они лучше работали, и, не зная, к которому из двух приборов это относится, прокипятил для верности и тот и другой. Но опять-таки ничего не добился. Познакомившись с этими приборами поближе, я увидел, что оба они неисправны: на барометре не имелось никакой стрелки, кроме медного указателя, а стеклянный шарик термометра был набит оловянной фольгой. Я мог бы сварить оба эти предмета до полной мягкости и ничего бы не достиг.

Тогда я откопал другой барометр, новехонький, без малейшего изъяна. Кипятил я его добрых полчаса в гороховом супе, который готовили к обеду наши повара. Результат был самый неожиданным: на барометр кипячение не оказало никакого действия, зато суп на диво отдавал барометром, так что наш шеф-повар, человек в высшей степени добросовестный, счел нужным изменить его название в обеденной карточке. Суп так всем понравился, что я предложил повару ввести его в наш постоянный рацион. Кто-то возразил, что барометру от этого не поздоровится, но меня это не смутило. Я убедился на опыте, что барометр не показывает высоту, а раз так, то я не видел в нем проку. Для предсказаний погоды он был нам не нужен: о том, что погода меняется к лучшему, мне не обязательно было знать; о том же, что она меняется к худшему, достаточно убедительно предупреждали нас мозоли Гарриса. Гаррис еще в бытность нашу в Гейдельберге выверил и отрегулировал свои мозоли в тамошней государственной обсерватории, и на них вполне можно было положиться. Итак, я сдал новый барометр поварам на предмет изготовления супов для старшего персонала экспедиции, а поскольку выяснилось, что испорченный барометр тоже дает отличный навар, я распорядился пустить его на усиление питания наших подчиненных.

Прокипятив новый термометр, я добился блестящих результатов: ртутный столбик поднялся до 200° по Фаренгейту. Другие ученые участники экспедиции усмотрели в этом доказательство, что мы поднялись на высоту в двести тысяч футов над уровнем моря. Так как мы не видели вокруг себя снега, то и сделали вывод, что верхняя его граница проходит где-то на высоте десяти тысяч футов с лишним и потом уже не возобновляется. Этот любопытный факт, по-видимому, никем из наблюдателей до сих пор не наблюдался. А между тем это не только интересное, но и очень ценное открытие, так как оно открывает доступ цивилизации и земледелию на вершины высочайших Альп. Мы испытывали немалую гордость оттого, что забрались так высоко, и только мысль, что, если бы не баран, нам удалось бы подняться еще на двести тысяч футов выше, омрачала нашу радость.

Успех этого опыта побудил меня повторить его на моем фотоаппарате. Вынув аппарат из футляра, я прокипятил одну из камер, но на сей раз потерпел неудачу. Деревянная коробка вздулась и рассохлась, а что касается линз, то я не заметил в них ни малейшего улучшения.

Выло у меня еще желание прокипятить проводника. Этот опыт, возможно, повысил бы коэффициент его полезного действия, — понизить его он не мог. Но мне не удалось осуществить мой замысел. У этой братии нет интереса к науке: намеченный мною для опыта проводник не склонен был поступиться своими удобствами для научных целей.

В разгар моих ученых исследований произошел один из тех досадных эпизодов, жертвою которых обычно становятся люди невежественные и легкомысленные. Один ил носильщиков выстрелил по серне, не попал и покалечил нашего латиниста. Я не слишком огорчился, ведь со своим делом латинист может справиться и на костылях, но факт остается фактом: не подвернись так удачно латинист, заряд угодил бы в мула. А это уже совсем другое дело; если говорить об абсолютной ценности, то латиниста не сравнишь с мулом. И так как трудно надеяться, что в нужную минуту вас выручит латинист, то я и отдал приказ, что впредь охота на серн в пределах лагеря должна производиться без всякого оружия, а единственно с помощью указательного пальца.

Едва я оправился от пережитого потрясения, как тут же подоспело другое, на время окончательно меня расстроившее: по лагерю пронесся слух, будто один из барменов свалился в пропасть.

К счастью, это оказался не бармен, а капеллан. В предвидении такой возможности я, кстати, и прихватил с собой некоторый лишек капелланов, но по части барменов у нас ощущалась нехватка, тут мы явно просчитались.

На следующее утро мы сняли лагерь и со свежими силами, в отличном настроении двинулись в путь. Я с особенным удовольствием вспоминаю этот день, ознаменованным тем, что мы вышли, наконец, на дорогу. Да, мы нашли дорогу и самым удивительным образом. Часа два с половиной брели мы наугад, пока не подошли к массивному утесу футов двадцать высотой. На этот раз я не стал дожидаться указаний бессловесного мула. Я так навострился в этой экспедиции, что знал уже больше любого мула. Я тут же заложил динамит и убрал с дороги утес. И только тогда спохватился, к великому своему огорчению и сожалению, что на вершине утеса стояло шале.

Я сам подобрал с земли тех членов пострадавшего семейства, которые упали рядом со мной, в то время как мои подчиненные подобрали остальных. По счастью, никто из этих добрых людей особенно не пострадал, однако все они не на шутку обозлились. Я объяснил главе семейства, как все случилось, рассказал, что ищу дорогу и что, конечно, вовремя предупредил бы его, если бы знал, что там наверху кто-то есть. Я объяснил ему, что действовал с самыми добрыми намерениями, и выразил надежду, что не слишком упал в его мнении оттого, что подбросил его в воздух на полсотню футов. Я высказал и ряд других справедливых и разумных мыслей, а когда я в заключение предложил заново отстроить шале, оплатить причиненный ущерб да подкинуть в придачу образовавшуюся от взрыва воронку, из которой может выйти отличный погреб, он смягчился и выразил полное удовлетворение. До сих пор у него не было погреба. Правда, мы слегка подпортили ему вид из окон, но то, что он терял на виде, мы возместили ему погребом, — одно окупалось другим. Он сказал мне далее, что на всей горе нет другой такой ямы, и так оно, верно, и было бы, если бы безвременно погибший мул не вздумал полакомиться нитроглицерином.

Сто шестнадцать человек по моему приказу взялись за работу, и в пятнадцать минут из груды обломков возникло отличное шале, еще более живописное, чем то, что стояло здесь раньше. Его хозяин объяснил нам, что мы находимся на Фели-Штутце, повыше Церматта, и я очень обрадовался этому известию, ибо оно определяло наше положение с точностью, которой нам так не хватало последние два дня. Мы узнали также, что подошли к подножию собственно Рифельберга и что, следовательно, первый этап восхождения благополучно завершен.

Перед нами простирался великолепный пейзаж. Мы видели отсюда и стремительный Висп, делающий свой первый прыжок в мир из огромной арки, пробитой талыми водами в подножии величественного Горнерского ледника; видели и Фургенбах, вытекающий из-под Фургенского ледника.

Отстроенное нами шале стояло как раз на мульей тропе, ведущей к вершине Рифельберга. Мы сразу же догадались об этом, потому что мимо него прямо-таки1 нескончаемой вереницей тянулись туристы. Хозяин шале занимался том, что держал здесь буфет. Взрыв на несколько минут прервал его торговлю, так как весь его запас бутылок был разбит вдребезги. Но я отдал хозяину из своих запасов большое количество виски, чтобы он продавал его под видом альпийского шампанского, и большое количество уксуса, который вполне мог сойти за рейнское вино, и он заторговал так же бойко.

Оставив экспедицию отдыхать под открытым небом, мы с Гаррисом зашли в шале: прежде чем возобновить поход, я хотел привести в порядок мои дневники и научные записи. Но не успел я погрузиться в работу, как в дверь заглянул высокий, стройный, дюжий американец лет двадцати трех, уже побывавший на вершине и теперь спускавшийся вниз. Он подошел ко мне с той уверенной развязностью, которая иным юношам заменяет светскую непринужденность. Он носил короткую стрижку и аккуратнейший прямой пробор, да и во всех прочих отношениях смахивал на тех американцев, которые, желая слыть оригиналами, ставят в своей подписи вместо первого имени инициал, а второе выписывают полностью. Он отрекомендовался, улыбаясь той деланной улыбкой, какой улыбаются придворные на сцене, сжал мою руку в своих отманикюренных когтях, трижды поклонился, перегибаясь в талии, как это делают те же придворные на сцене, и сказал мне покровительственно — снисходительным тоном, — я привожу его точные слова:

— Счастлив познакомиться, честное слово! Очень рад, клянусь честью! Читал ваши маленькие опусы и весьма одобряю. Узнал, что вы здесь, и счел своим непременным долгом...

Я показал ему на стул, и он уселся. Этот гранд был внуком некоего американца, небезызвестного в свое время и еще не окончательно забытого, который едва не сделался великим человеком и при жизни таковым и почитался.

Я не спеша ходил по комнате, размышляя о научных проблемах, и краем уха слышал следующий разговор:

Внук. Впервые в Европе?

Гаррис. Я? Да, впервые.

В. (с легким вздохом о тех незабвенных радостях, которые нам лишь однажды дано вкусить в их первозданной свежести). Ах, мне знакомы ваши чувства! Впервые в Европе! Святая романтика! Ах, если бы испытать это вновь!

Г. Да сказать по правде, мне ничего подобного не снилось. Сплошное очарование. Я даже...

В. (с изысканным жестом, как бы говорящим: «Увольте меня от ваших неуклюжих излияний, дружище!»). Как же, знаю, знаю! Вы заходите в соборы и ахаете. Вы слоняетесь по бесконечным картинным галереям и ахаете; вы бродите по местам, где самая почва пропитана историей, и не перестаете ахать и охать; вас переполняет священный трепет от ваших первых наивных встреч с Искусством, и вы ног под собой не чуете от гордости и счастья. Вот именно, от гордости и счастья — самое подходящее выражение. Что ж, наслаждайтесь, это ваше право, упивайтесь невинными восторгами!

Г. А вы? Или вас это уже не трогает?

И. Меня? О, святая простота! Попутешествуйте с мое, милейший, и вы не станете задавать таких вопросов. Мне слоняться по залам банальной галереи, зевать на фрески банальных соборов, плестись по торной тропе любителя банальных достопримечательностей — нет уж, извините!

Г. Но что же вы тогда делаете?

В. Что делаю? Порхаю, ношусь с места на место — всегда в полете, в движении, и всюду сторонюсь исхоженных дорог. Сегодня я в Париже, завтра в Берлине, а там устремляюсь в Рим. Но не ищите меня ни в галереях Лувра, ни в излюбленных прибежищах всех этих зевак, наводняющих ныне европейские столицы. Если уж вам захочется найти меня, ищите в тех одиноких уголках и закоулках, куда рядовой турист и не заглянет. Сегодня вы найдете меня в хижине безвестного крестьянина, где я чувствую себя как дома; завтра увидите в каком-нибудь позабытом замке, побуженным в благоговейное созерцание жемчужины искусства, которую более равнодушный глаз оставит без внимания, а менее изощренный и вовсе не заметит; или же вы найдете меня на правах гостя во внутренних покоях дворца, в его недоступном святилище, тогда как чернь довольствуется беглым осмотром нежилых комнат, которые покажет ей подкупленный слуга.

Г. Так вы желанный гость в подобных местах?

В. Меня там принимают с распростертыми объятиями.

Г. Поразительно! Чем же это объяснить?

В. Имя моего дедушки открывает мне доступ к любому европейскому двору. Стоит мне назвать себя, и передо мной распахиваются все двери. Я порхаю от двора к двору, летаю, куда захочется, и всюду мне рады. Я чувствую себя так же хорошо в любом европейском дворце, как вы в кругу своих родственников. Мне кажется, я уже перезнакомился со всем титулованным миром Европы. У меня всегда полны карманы самых заманчивых приглашений. На днях я еду в Италию, где на меня абонировалось несколько знатных фамилий, — придется побывать у всех по очереди. В Берлине я ношусь как в угаре — ни одно из дворцовых праздности не обходится без меня. И куда бы я ни направился — везде одно и то же.

Г. Хорошо же вам живется! Зато представляю, как тянется для вас время в Бостоне, когда вы возвращаетесь домой.

В. Еще бы! Но там меня, почитай, и не видят. Вот уж болото, скажу я вам! Человеку с духовными запросами там в пору повеситься. Глухая провинция, хотя сами бостонцы в таком от себя восторге, что ничего этого не замечают. Человек бывалый, знающий свет и много путешествовавший, видит это невооруженным глазом, но так — как изменить он все равно ничего не может, то предпочитает махнуть рукой да и поискать себе среды, которая больше гармонировала бы с его вкусами и духовными запросами. Я наезжаю в Америку не больше чем раз в году, когда ничего лучшего не предвидится, и очень скоро бегу оттуда. Я, можно сказать, постоянный житель Европы.

Г. Понимаю. Вы, стало быть, вырабатываете себе план...

В. С чего вы это взяли, простите? Я враг всяких планов! Я отдаюсь на волю случая, мгновенной прихоти, меня не связывают никакие узы, никакие обязанности, я ничем решительно себя не ограничиваю. Слишком я бывалый путешественник, чтобы стеснять себя какими-то надуманными целями, ставить себе какие-то задачи. Я просто путешественник, заядлый путешественник, — словом, человек большого света. Я не говорю себе: поеду-ка я туда-то или туда-то, — я вообще ничего не говорю, я действую. На той неделе вы можете меня увидеть во дворце у испанского гранда, или в Венеции, или по дороге в Дрезден. Не исключено, что я заверну и в Египет. Зайдет между моими друзьями разговор: «Он где-то на нильских порогах», — а в эту самую минуту кто-нибудь им передаст, что меня видели вовсе в Индии. Вечно я преподношу им подобные сюрпризы. Обо мне так и говорят: «Да, в последний раз, когда нам довелось о нем слышать, он был в Иерусалиме, но кто его знает, где его носит сейчас».

Вскоре Внук поднялся и стал прощаться: вспомнил, должно быть, про рандеву, которое назначил ему знакомый император. Расшаркиваясь, он снова проделал весь ритуал: на расстоянии вытянутой руки оцарапал меня своим маникюром, прижал другую руку к жилетке и, весь перегнувшись в талии, трижды поклонился.

— Рад, весьма рад, честное слово, — приговаривал он. — Желаю всяческой удачи.

После чего он удалился, лишив нас своего светлейшего присутствия. Великое дело быть внуком своего дедушки!

Я изобразил его здесь без всякой нарочитости, ибо то раздражение, которое он во мне возбудил, вскоре улеглось, оставив после себя одну лишь жалость. Нельзя сердиться на пустое место! Я старался передать его речь дословно, а если в чем и погрешил против точности, то не погрешил против духа и смысла ею речей. Он да еще невинный болтун, повстречавшийся нам на швейцарском озере, — быть может, самые колоритные и своеобразные представители Молодой Америки, каких мне случилось видеть за время моих заграничных странствий. Я старался дать здесь их верные изображения, отнюдь не карикатуры. Двадцатитрехлетний внучек раз пять отозвался о себе как о «бывалом путешественнике» и не менее трех раз отрекомендовался (с невозмутимой уверенностью, от которой меня корежило) светским человеком. Восхитительно, как он поносил бостонцев за неисправимый провинциализм и без сожаления и упрека предоставлял их собственной участи.

Построив караван в походном порядке, я объехал его из конца в конец, чтобы проверить, все ли связаны веревкой, и отдал приказ о выступлении. Вскоре дорога вывела нас на зеленый простор. Наконец-то мы выбрались из проклятого леса, и ничто больше не заслоняло от нас цель нашей экспедиции — нашу вершину, вершину Рифельберга.

Мы поднимались по тропе, проложенной для вьючных мулов; она поворачивала то вправо, то влево, но неизменно вела вверх; то и дело на нас налетали, расстраивая наши ряды, ватаги туристов — кто взбирался вверх, кто спускался вниз, — и я не видел среди этих оголтелых ни одной связанной веревкою партии. Я продвигался вперед с величайшей осторожностью, так как тропа местами была не шире двух ярдов, к тому же наружный ее край полого спускался к обрыву глубиной футов в восемь-девять. Мне все время приходилось подбадривать моих путников, легко поддававшихся паническим настроениям.

Мы еще засветло достигли бы вершины, если бы нас не задержала потеря одного из зонтиков. Я склонен был отказаться от розысков, но мои спутники возроптали, резонно ссылаясь на то, что на этой открытой местности нам особенно нужно остерегаться лавин и обвалов. Пришлось раскинуть лагерь и выслать многочисленный поисковый отряд.

Утром нас ждали новые трудности, однако близость желанной цели укрепляла наше мужество. Но вот к полудню мы одолели последнее препятствие и наконец ступили на вершину, не потеряв в пути ни одного человека, за исключением мула, сожравшего нитроглицерин. Итак, великая цель была достигнута, невозможное стало возможным. Победителями вошли мы с Гаррисом в большую столовую Рифельбергской гостиницы и горделиво поставили в угол наши альпенштоки.

Да, я совершил великое восхождение; но было ошибкой пускаться в такой поход во всем параде. Наши цилиндры смялись в блин, наши фрачные фалды свисали лохмотьями, грязь, покрывавшая нас с ног до головы, не служила нам к украшению, и впечатление мы производили не только малоприятное, но и подозрительное.

В гостинице мы застали человек семьдесят пять туристов, главным образом женщин и детей, и все они взирали на нас с таким нескрываемым удивлением, что наши лишения и страдания были вознаграждены. Итак, мы взяли вершину штурмом, и как наши имена, так и памятные даты были запечатлены на каменном монументе, воздвигнутом в честь этого события и в назидание будущим туристам.

Желая определить высоту, я прокипятил термометр и получил неожиданный результат: вершина горы оказалась несравненно ниже, чем то место на ее склоне, где я производил свои первые измерения. Догадываясь, что мне посчастливилось сделать замечательное открытие, я решил его проверить. Над гостиницей возносился еще более высокий пик (под названием Горнер-Грат), и вот, невзирая на то, что у его подножия на головокружительной глубине лежит ледник и что подъем необычайно труден и опасен, я решил взойти на вершину и прокипятить на ней термометр. Итак, я отправил вперед большой отряд, вооруженный мотыгами, которыми нас снабдили в гостинице; двум старшим проводникам было приказано следить за тем, чтобы по всему пути были выдолблены ступеньки, я же замыкал эту цепь, связавшись веревкой с двумя проводниками. Открытый ветрам пик, собственно, и был вершиной, так что я совершил даже больший подвиг, чем намеревался. Это геройское деяние увековечено на другом каменном монументе.

Итак, я погрузил термометр в кипящую воду, и он подтвердил мои ожидания. Вершина, которая, но существующим сведениям, возносится на дне тысячи футов выше местоположения Рифельбергской гостиницы, на самом деле лежит на девять тысяч футов ниже его. Таким образом, мне удалось установить, что, начиная с известной точки, чем выше кажется расположение предмета, тем оно фактически ниже. Наше восхождение было и само по себе замечательным достижением, но этот мой вклад в науку — дело неизмеримо большей важности.

Ученые педанты скажут вам, что чем выше вы поднимаетесь, тем ниже точка кипения воды и что будто бы этим и объясняется кажущаяся аномалия. На это я возражаю им, что я основываю свою теорию не на поведении кипящей воды, а на показаниях кипятимого термометра. А показания термометра — такая штука, с которой нельзя не считаться.

С моей наблюдательной вышки открылся мне великолепный вид на Монте-Розу, да и чуть ли не на все Альпы. До самого горизонта громоздились в первозданном хаосе снеговые гребни мощных гор. Можно было подумать, что перед нами белеют палатки широко раскинувшего свой ратный стан войска бробдингнегов.

Но одиноко и величественно, каждому бросаясь в глаза, стоял исполинский Маттерхорн, устремляя в небо свой отвесный клин. Крутые склоны его были запорошены снегом, а верхняя половина тонула в густых облаках, но порой они рассеивались паутинной дымкой, позволяя на минуту увидеть очертания этой величественной башни. Спустя некоторое время Маттерхорн принял обличие вулкана: он стоял обнаженный сверху донизу, и только у самой его вершины вились бесконечные гирлянды белых облаков и, постепенно разматываясь, косо уплывали вверх к солнцу; эти растянувшиеся на много миль клубы испарений вырывались, казалось, из кратера вулкана. А вот и новая метаморфоза: один из склонов горы совсем очистился, тогда как противоположный склон от подножья и до самой маковки заволокло густой пеленой, от которой то и дело отслаивались летучие клочья, исчезавшие за острым ребром монолита, словно завитки дыма, относимые ветром за стену горящего дома. Маттерхорн — неутомимый экспериментатор, добивающийся все новых редкостных эффектов. При заходе солнца, когда весь дольний мир окутан мраком, он один среди победившей тьмы поднимает в небо свой огненный палец. При восходе солнца он не менее прекрасен2.

Все авторитеты сходятся на том, что в Альпах не найдется другого такого доступного места, с которого открывалась бы грандиозная панорама белоснежного величия Альп, их могучей, возвышенной красоты, как вершина Рифельберга. А потому мой совет туристам — обвязаться веревкой и смело лезть наверх, ибо я достаточно показал, что при должной выдержке, осмотрительности и ясном рассудке это вполне достижимое предприятие.

Хотелось бы добавить одно замечание, — так сказать, в скобках, — мне его подсказывают только что уроненные слова: «белоснежное величие». Каждому из нас не однажды доводилось видеть горы, холмы и равнины, покрытые снегом, и мы склонны думать, что все эффекты и аспекты, создаваемые снегом, нам достаточно знакомы. А между тем это далеко не так, если вы не видели Альп. Возможно, что объем и расстояние добавляют нечто новое, — во всяком случае, здесь есть что-то новое. Помимо всего прочего, вам первым делом бросается в глаза ослепительная, насыщенная белизна альпийского снега, освещенного солнцем, она-то и представляется новым, непривычным для глаза. Привычный нам снег отливает всякими оттенками, — на полотнах живописцев он отсвечивает чаще всего синевой, — но вы не заметите ни малейших оттенков в альпийском снеге, когда его видишь издалека и когда его белизна кажется особенно безупречной. А уж что до невообразимого великолепия этого снега, когда он сверкает и искрится на солнце, то сказать о нем можно только одно — что оно невообразимо.

Примечания

Бробдингнеги — жители страны великанов в «Путешествии Гулливера» английского писателя Джонатана Свифта.

1. Прямо-таки — выражение, не имеющее гражданства в изящной английской словесности, но вполне его заслуживающее. Ведь ни одно подлинно изысканное слово или выражение не употребляется в своем точном значении. — М.Т.

2. Примечание. Мне посчастливилось на короткое время увидеть Маттерхорн свободным от облаков. Я тут же навел на него аппарат и получил бы превосходный снимок, если бы его не испортили уши моего осла. Я хотел сам написать вид Маттерхорна для моей книги, но так как пейзаж не принадлежит к числу моих сильных сторон, поручил сделать это профессионалу. — М.Т. 



Обсуждение закрыто.